В то время для меня не было ничего важнее науки, и без царящего вокруг экспериментального безумия не было бы этой истории, и все же по-настоящему эта повесть о моей семье. Хотя я и проделал большую часть своего пути как одиночка, вынужденный полагаться лишь на самого себя.
Мой отец всю жизнь занимался изучением медведей. Это называлось териологией. Хотя вроде бы эта дисциплина относилась ко всем млекопитающим. В фольклоре медведь считался магически преображенным человеком, или лесным богом, или потусторонней сущностью в его образе. В медведя обращался сват, или тесть на свадьбе, или грубый разгневанный сосед, что выяснялось только после убийства животного. Мало того что это был гротескный персонаж, воплощение экспрессии, похоти, дикой взрывной силы и простых эмоций, он был еще и «богом из машины» во многих сказках он решал исход дела. Если рассказчик не знал, как закончить историю, он звал медведя. Приходил медведь, всему зверью пригнетыш, тут сказке и наступал конец, а кто слушал по-любому становился молодец. Я и подумать не мог, что попаду в похожую историю.
Ту же роль медведь играл в живой природе на нем заканчивалось большинство пищевых цепочек, только мне не хотелось в это вникать. Я был сыт по горло отцовской наукой, которая меня окружала и то и дело вторгалась в мою жизнь двадцать лет кряду. Все эти сползающие с заваленных столов стопки рабочих тетрадей, альбомы с зарисовками и фотографиями, которые служили материалом для моих построек, иногда я их пролистывал без всякого интереса. Настроение этих дней мог бы передать запах неугомонных бородатых медведеведов в бесформенных свитерах, сидевших с отцом на кухне глубоко за полночь и вполголоса обсуждающих историю очередной медведицы-перебежчицы, с выводком перебравшейся в соседний заказник. Их громкий шепот и неожиданные восклицания будили нас с сестрой, после чего наша детская превращалась в самое оживленное место в доме, и нас приходилось заново укладывать.
В нашей с сестрой комнате на полке среди игрушек стоял трехтомник «Очерков по этологии медвежьих», авторы Маслицын, Филисов, Торнин. В кабинете «эту ересь», как он называл этот сборник, отец держать не мог. Эти известные медведеведы никогда не бывали у нас дома, редко звонил лишь его однокашник Маслицын, зато отец только про них и вспоминал.
Еще он часто говорил загадками. Как-то, обнаружив у меня на столе армию разноцветных пластилиновых медведей (мне было лет восемь), отец наклонился ко мне, обнял и сказал доверительно: «Только очень маленькие фигурки медведей не больше двух миллиметров в холке передают их суть. Когда они размером с букашку, сразу становится понятен их секрет». Когда дело касалось медведей, он становился очень чувствительным, и я этим всегда пользовался.
Так вот причина моего упорного стремления всех запутать, когда я стал взрослым, скрывалась в моем путаном детстве, в котором переплелось много противоречивых событий. В моих воспоминаниях акценты были как будто нарочно переставлены, чтобы как можно сильнее исказить картину. При этом я точно знал, как все было на самом деле, но не мог пересказать это своими словами, будто находился под действием заклятия, мешающего точно передать эти видения прошлого. Последовательность картин очень ярких, а порой и чересчур подробных была у меня перед глазами, но многие из них так и оставались сценами без описания.
Я помнил, как учился в детстве бросать мяч. Или ловить. Траектория была одна и та же. Отец не признавал слабых бросков. Он норовил метнуть мяч по-взрослому, чтобы при попадании я мог почувствовать его тяжесть и нулевую прыгучесть полуспущенного, обильно напитанного влагой снаряда. Прием всегда получался хлестким, и отскок (при нулевой-то прыгучести) всегда приходился в стену или забор у меня за спиной, так что мяч проходил в паре сантиметров от меня, а то и чиркал по плечу или бедру. Это пока я не умел ловить. Когда научился броски стали прицельными. Если я подставлял кулак или уворачивался, то получал звонкий замшевый удар по ребрам, если же стоял, не шелохнувшись, оказывался невредим. Отец хрипло смеялся. Я никогда не понимал, чему этот человек пытался меня научить а ведь он был ученым: что в реальности нет ничего хорошего, у нас нет никакого выбора и мы все здесь подопытные? И поэтому делать с нами можно все что угодно? Это воспоминание обдавало меня ушатом ледяной воды каждый раз, когда я к нему возвращался.
До пяти лет я делил комнату и все, что в ней было, со своей старшей сестрой: полки, ящички, домики с флоксовыми животными и какие-то диковинные развивающие игрушки для девочек, в которые мне не разрешали играть. Когда моя сестра переехала в другую комнату, забрала часть игрушечного арсенала и все свои секретные альбомы с наклейками, рисунками, зеркальными надписями и непонятными символами для меня в детской все сразу потеряло смысл. Я перестал там играть и пережил свой первый настоящий глубокий приступ апатии. Потом я перенес все свои игры к дверям ее комнаты: строил из конструктора многоэтажки и многоуровневые развязки, чтобы ей было труднее через них перелезать. Что из этого получилось? Сестру пару раз наказали за то, что она ломает мои постройки, а потом весь мой конструктор сложили в большой пластиковый мешок и спрятали в гараже.
С сестры все и началось. Иногда она просто исчезала. Не уходила в другую комнату, не выскакивала на балкон, не пропадала за открытой дверцей платяного шкафа, не протискивалась между одеждой и коробками в гардеробной, как это делал я. Я продолжал говорить с ней через дверь, отвечая на какую-то ее реплику, и не находил ее в комнате или в любом другом месте, откуда слышался ее голос. Сестры не было нигде.
Я несколько раз пытался получить у нее объяснения по поводу ее дематериализаций, она только смеялась, дурачилась и отвлекала меня смешными дразнилками. Я думаю, сестра уже тогда училась скрываться, запутывать следы и отрабатывала это на мне.
За месяц до моего девятилетия она исчезла насовсем, ушла в поход с одноклассниками и не вернулась. Собственно, она использовала эту загородную прогулку, чтобы сбежать из дома. Два или три года она отправляла родителям открытки из мест, где ее нельзя было отследить, и как-то однажды рано утром даже позвонила домой и долго разговаривала с кем-то из взрослых. Признаться, я не испытал особой горечи, когда она пропала, я сразу принял это как должное и никогда не объяснял себе почему. Мне казалось вполне естественным, что ее не стало, что она мигрировала в какой-то иной, недосягаемый уголок Земли.
Я всегда держал в голове, что она жива и у нее все в порядке, в отличие от тех, кого она оставила. И что она никогда не вспоминает о нас, потому что ее новая жизнь куда интересней и насыщенней прежней. Ее воспоминания о нашей совместной семейной жизни должны были быть невыносимыми, ведь в наших отношениях не было ничего, кроме раздражения, криков и взаимных обид. И дело ведь было не в родителях: она почувствовала себя по-настоящему свободной, как только избавилась от своего младшего брата. Вдали от меня за нее не стоило переживать.
Я не скучал по сестре, но чувствовал сожаление. Отстраненное сожаление само по себе, без повода. Как будто потерял что-то важное, но забыл, что именно. Конечно, без нее я очень скоро затерялся и осиротел. Родители, пока были со мной, как могли заполняли этот вакуум, но, по ощущениям, я и глазом не успел моргнуть, как остался совершенно один. И было так естественно, что она не пришла мне на помощь. Как я догадывался вовсе не потому, что ей было не до меня в тот момент. Что-то лежало между нами, не позволявшее когда-нибудь снова стать братом и сестрой. А мне так не хватало ее реакции на мою обидчивость, мое высокомерие и мои непомерные амбиции в четырнадцать. Но в этом было и мое везение: я научился со всем справляться самостоятельно. Я убедил себя, что это самый крупный приз, полученный мною в жизни, за который надо сказать спасибо моей звезде. Все равно иной раз мне хотелось показать кому-то, чего я достиг без посторонней помощи. Своим бегством сестра лишила меня единственной родной фанатки, которых у моих друзей было в избытке мамы, бабушки, двоюродные сестры и к кому я их страшно ревновал. Пока не понял, что она наградила меня недоступным преимуществом перед всеми, кто жил ради чужого одобрения.
У меня даже появилась теория, что у каждого парня должна быть сестра, без которой ему не состояться, девчонка из детства, постарше, которая бы опекала и мучила его, или помладше, которую бы он защищал и учил материться. Чтобы он ни на минуту не забывал, что эта неблагодарная эгоистка где-то живет, не тужит, и он ей всем обязан.
Но моя настоящая история началась намного раньше. Сразу, как родился, я принялся за дело: стал придумывать игры, в которые стал вовлекать всех окружающих, часто помимо их воли, мысленно заставляя их принимать одни вещи за другие. Детские психологи сказали бы, что это невозможно, но начинал-то я с самого простого с покусывания материнской груди все младенцы делают это. Чем дальше, тем мои игры становились все более рискованными. Никаких правил не было: я мог вторгаться в природу любой вещи, на которую бы ни посмотрел, меняя ее значение. Ближе к половому созреванию мои игровые медитации начали становиться навязчивыми.