Одним из ключевых выводов Сиддики является то, что пики раcпространения или возрождения шарашек приходились на моменты интенсивных «чисток» среди интеллигенции в сталинский период: начало 1930-х годов, время Большого террора, и конец 1940-х годов. Сиддики показывает, что в начале 1930-х годов система использования тайной полицией ученых и специалистов-заключенных породила конфликты с управлением промышленным производством, а период относительного спокойствия после 1931 года привел к временному расформированию шарашек. Вторая и третья волна принудительного возобновления пришлись на конец 1930-х и конец 1940-х годов. Тот факт, что ученые-узники работали в лагерной научной системе вместе с вольными специалистами, только подчеркивает актуальность обсуждения размытых границ между тюремным и свободным трудом. Но самые далеко идущие выводы Сиддики связаны с тем, как феномен шарашек «отбрасывает длинную тень на советскую экономику» еще долгие годы после его исчезновения. Поколение научно-технической элиты времен холодной войны было «выпускниками» ГУЛАГа и играло важнейшую роль в исследованиях и разработках советского военно-промышленного комплекса. Вместе с ними передалось то, что Сиддики называет особым организационным менталитетом:
То, что они принимали, временами с энтузиазмом, некоторые черты организационной культуры советской научной и инженерной системы чрезвычайную секретность, строгую иерархию, практику принуждения, жесткое протоколирование и ответственность, во многом обязано их общему опыту с аналогичными особенностями, характерными для системы шарашек.
Глава Уилсона Белла вносит вклад в изучение ГУЛАГа во время войны[19]. То, что работа посвящена Западной Сибири, выявляет региональный аспект массовой мобилизации принудительного труда для самой тотальной из тотальных войн. Но глава Белла также непосредственно связана с научными дискуссиями о функции ГУЛАГа о том, как мы должны понимать многочисленные функции сети лагерей и колоний и оценивать самую ее сущность с течением времени. Действительно, именно эта обманчиво простая проблема лежит в основе многих недавних научных исследований. Белл не преуменьшает карательную, политическую и репрессивную роль системы лагерей, которая наказывала и, говоря советским языком, изолировала широкий круг преступных, этнических и политических категорий людей. Например, он отмечает, что, хотя многие узники освобождались для участия в боевых действиях, отношение к политзаключенным было более суровым, на них возможность освобождения не распространялась. Но в целом Белл подчеркивает именно экономическую функцию, поскольку сибирский ГУЛАГ сразу же после нацистского вторжения перешел на выпуск продукции для военных нужд. В то же время автор приходит к выводу, что гулаговский труд, предельно непроизводительный, в первую очередь из-за тяжелых условий и высокой смертности, все же занимал периферийное место в региональной тыловой экономике.
Белл прекрасно понимает, что экономические, карательные и идеологические функции ГУЛАГа, «конечно же, не являются взаимоисключающими». Однако, хотя экономические факторы, безусловно, заметны и доступны для анализа, легко упустить из виду, насколько тесно экономические задачи были переплетены с основными идеологическими задачами государственного социализма. Нужно добавить, что с ГУЛАГом было связано множество экономических задач, в том числе достаточно утопических. Они варьировались от мечтаний о внутренней колонизации обширных участков периферии, актуальных и даже решающих в то время, когда ГУЛАГ только начинал формироваться, до непосредственного кризиса производства военного времени, который описывает Белл. Поскольку экономические мотивы были множественными, их трудно полностью отделить от других функций ГУЛАГа. Взаимосвязь множества функций, в противовес их аналитическому разделению, заслуживает дальнейшего изучения в спорах о природе ГУЛАГа.
Глава Белла также содержит примечательный сопоставительный аспект. Белл утверждает, что ГУЛАГ, «кажется, был менее важен для вопросов государственной власти и контроля, чем другие системы лагерей в военное время»; он задается вопросом, вписывается ли ГУЛАГ в популярную ныне концепцию Дж. Агамбена, определяющего концентрационные лагеря как внеправовое «чрезвычайное положение», созданное под предлогом войны или чрезвычайной ситуации. Как отмечает Белл, концепция Агамбена в большой степени вытекает из работ К. Шмитта, впоследствии «коронованного юриста Третьего рейха», теории которого часто и странным образом внеисторичны и не могут рассматриваться как обусловленные своим политико-идеологическим контекстом. Здесь стоит задуматься над тем, что большевизм и сталинизм уже были вовлечены в некую эрзац-войну классовую борьбу, или мобилизацию против политических и социальных врагов, напоминающую военные действия. Масштаб Большого террора в мирное время, хотя и в ожидании войны, также необычен в сравнительной перспективе. Рассмотрение более общего соотношения между периодом войны и сталинским режимом в целом достаточно показательно.
Глава Белла также содержит примечательный сопоставительный аспект. Белл утверждает, что ГУЛАГ, «кажется, был менее важен для вопросов государственной власти и контроля, чем другие системы лагерей в военное время»; он задается вопросом, вписывается ли ГУЛАГ в популярную ныне концепцию Дж. Агамбена, определяющего концентрационные лагеря как внеправовое «чрезвычайное положение», созданное под предлогом войны или чрезвычайной ситуации. Как отмечает Белл, концепция Агамбена в большой степени вытекает из работ К. Шмитта, впоследствии «коронованного юриста Третьего рейха», теории которого часто и странным образом внеисторичны и не могут рассматриваться как обусловленные своим политико-идеологическим контекстом. Здесь стоит задуматься над тем, что большевизм и сталинизм уже были вовлечены в некую эрзац-войну классовую борьбу, или мобилизацию против политических и социальных врагов, напоминающую военные действия. Масштаб Большого террора в мирное время, хотя и в ожидании войны, также необычен в сравнительной перспективе. Рассмотрение более общего соотношения между периодом войны и сталинским режимом в целом достаточно показательно.
Сталинский режим ответил на войну по крайней мере тремя различными способами. Во-первых, он пошел на определенные идеологические и политические компромиссы в рамках общей традиции давно установившихся циклических моделей. Во-вторых, эти уступки сочетались с репрессиями и адаптацией к войне на уничтожение на Восточном фронте. Наконец, он мобилизовался в соответствии с новыми требованиями самой тотальной на то время войны, и масштаб и интенсивность этой мобилизации вывели на новый уровень те функции, которые он уже демонстрировал ранее. То, чего сталинский режим не делал во время Второй мировой войны, он не раскрывал своей истинной природы, не искал выхода для своих давних устремлений, не пытался достичь кульминации глубоко укоренившихся идеологических тенденций, которым требовалась искра войны, чтобы выйти наружу. Здесь контраст с нацизмом наиболее явный. Радикальная или революционная энергия в большевизме и сталинизме оказалась направлена главным образом внутрь, на глубокое революционное переустройство общества, в то время как расистские и военно-революционные мечты национал-социализма с самого начала были неразрывно связаны с войной и изначально направлены вовне, к мировому господству, расовой колонизации и Lebensraum [Дэвид-Фокс 2014].
Исследование Эмилии Кустовой о спецпоселенцах из Литвы и Западной Украины обращает наше внимание на этническое измерение советских репрессий. Глава основана на серии интервью, проведенных в Иркутске, устная история в ней призвана восстановить голоса и воссоздать живой опыт бывших спецпоселенцев. Большинство опрошенных родились в 1930-х годах и были депортированы в спецпоселения после Второй мировой войны, когда они были детьми или подростками. Многие из них впервые говорили о своей ссылке, и им не хватало больших коллективных нарративов, в которые можно было бы встроить свои истории. В большинстве своем эти спецпоселенцы не были частью крестьянского ГУЛАГа эпохи коллективизации, описанного Виолой. Они были другой национальности, и к тому же чужаками в этом регионе, но чувствовали, что окружающие местные жители не-ГУЛАГа «жили лишь немногим лучше, чем поселенцы». Эти ссыльные имели возможность интегрироваться в советское общество и преодолеть свою изоляцию.
Превращение послевоенных спецпоселений в средство советизации фактически и составляет малоизученную центральную тему главы. В первую очередь здесь идет речь о «механизмах и границах интеграции жертв послевоенной депортации в советское общество». В главе рассматриваются условия особых поселений, особенности труда ссыльных, их национальное самосознание и, не в последнюю очередь, их долгие, тяжелые попытки улучшить условия своего существования; все это открывает целую область в истории советской повседневной жизни. Читая работу Кустовой, мы увидим и подвижность границы между спецпоселенцами и советскими гражданами, то есть между ссыльными и местными жителями, между ГУЛАГом и не-ГУЛАГом, и в то же время доказательства того, что изоляционная и дискриминационная логика репрессий сохранялась даже в конце 1980-х годов, через много лет после ликвидации спецпоселений. Таким образом, одна из отличительных черт работы Кустовой состоит в том, что она предлагает нам заглянуть далеко за пределы ГУЛАГа в узком смысле слова.