Может, и тебе сделать? спросил Урмас.
Камилла опустила взгляд, обхватив пальцами чашку с чаем.
Точно всё нормально?
И тогда она решилась. Она говорила максимально непринуждённо, даже весело, словно всё это просто шутка, словно у неё в груди не бился горячий осколок метеорита, который вчера прилетел в её жизнь.
Да вчера какой-то придурок пытался приставать, улыбнулась Камилла, показывая, что ничего не было и отцу не о чем волноваться. Ну, конечно, у него ничего не вышло, ха-ха
Камилла, мы же это уже об
Но он кое-что сказал, и я не могу выкинуть это из головы. Не ломайся. Я знаю, ты такая же, как твоя мамочка. Все это знают, последние слова Камилла почти прошептала.
Брось, милая. Урмас посмотрел на бутерброд и откусил от него. Хруст заставил Камиллу вздрогнуть.
Брось, милая?
Ты вовсе не такая, как она.
И что это должно значить?
По крайней мере, я на это надеюсь. Решать тебе, пожал он плечами. Она выбрала развлечения вместо репутации. Вы, женщины, вечно выбираете развлечения.
Что? не поверила своим ушам Камилла. Кусок метеорита в груди застыл, горячая магма превратилась в остывшую лаву.
Она была мэром, чёрт возьми, но запомнили её как шлюху, сказал Урмас, не моргнув глазом. Никакой коттедж не спас бы наш брак.
Камилла хотела закричать, что ей всего шестнадцать лет, что она не должна слушать такое о своей умершей матери от своего же отца, но она просто допила чай и молча ушла в свою комнату. Запомнили? Все действительно всё знали? Все, кроме неё. Она включила ноутбук, открыла папку с фотографиями, которую создала после похорон. Все фото с матерью. Все счастливые. Камилла пересмотрела каждую. Тот тон, каким Урмас ей всё сказал, злил её больше, чем сам факт. Она захлопнула крышку ноутбука и закрыла глаза. Ей плевать, кем она была. Она любила её. Обожала свою маму.
И если она и была шлюхой, то только потому, что отец недостаточно её любил.
14
За спровоцированное убийство, совершённое в состоянии внезапно возникшего сильного душевного волнения, вызванного насилием или оскорблением со стороны потерпевшего в отношении убийцы, давали от одного года до пяти лет. Но Расмус не пожелал рассказывать всю историю, доказательств которой у него всё равно не было, как не было и свидетелей. Убийство наказывалось тюремным заключением на срок от шести до пятнадцати лет. Возраст, поведение Расмуса и полное отсутствие раскаяния привели его в заточение по максимуму.
И он был не против.
Парадокс, но в тюрьме Расмус чувствовал себя свободнее всего. Ни до, ни после в его душе не было столько места. Сначала его душила мать, потом вся Локса. Песок, которым было заметено его сердце, в тюрьме стал кристаллизироваться, превращаться во что-то новое, прозрачное, твёрдое. Стеклянное. Теперь его сердце было надёжно защищено. Было пятнадцать лет. Было пока он не вернулся в город, что считал своим домом. Но никакого дома у него уже не было, как не было и защитного стекла. То, что годами утолщалось, наращивало слои, оказалось бессильным перед ненавистью и презрением, унижением и бойкотированием. Каждый эпизод бил точно в цель, и стекло шло трещинами, небольшими, но многочисленными. Снова превращалось во что-то иное.
В конце концов от него останется один песок.
Если бы Расмуса спросили, что он намерен делать дальше, он бы не смог ответить. Он знал, что многим приходилось и похуже. Что его вряд ли тронут, причинят физический вред, с его-то комплекцией и угрожающим видом. Но Расмус не колеблясь бы предпочёл физику психике. Драки насмешкам. Побои равнодушию. Потому что именно психику легче всего искорёжить. В тюрьме Расмус лишился двух пальцев на ноге по неосторожности на производстве, и для это хватило всего пары секунд. Физический вред наносится быстро. Психику и душу можно уничтожать десятилетиями. Это словно радиация отравляет постепенно, по чуть-чуть, и в какой-то момент становится уже слишком поздно. Два пальца при желании можно как-то восстановить. После радиации восстановиться гораздо сложнее.
Особенно если она повсюду.
Расмус любил свою страну и в тюрьме увлёкся путеводителями. Ему нравилось читать про нетронутую природу, километры лугов и песчаных пляжей, бескрайние лесные массивы и национальные парки, множество озёр и рек. Рассматривать яркие фотографии, где от обилия зелёного и синего цветов, от свежести, которой они дышали, хотелось плакать от восторга. Он был уверен, что после освобождения обязательно будет путешествовать. Посетит все те места, о которых читал, побывает везде, где сможет. Но когда Расмус вышел из тюрьмы, тюрьма не вышла из Расмуса. Его больше не интересовали путешествия, как и что-либо вообще. Многое изменилось, но он остался тем, кем был всегда.
Пассивной тварью.
Цвета флага Эстонии синий, чёрный и белый символизировали небо, землю и стремление эстонцев к счастью. Если бы у Расмуса был свой флаг, в нём не было бы никаких стремлений, лишь два цвета. Чёрный, как глубины угольной шахты, как его запятнанная навечно душа убийцы, и белый, как полярная пустота, как лист бумаги, на котором никогда не напишется его счастливое будущее.
Расмус отлично понимал: нужно всё бросить, продать хоть за какие-то деньги дом, покорёженный так же, как его душа, переехать куда угодно, устроиться на любую работу. Найти новое место, новых людей, начать новую жизнь. Может, получилось бы. Вот только сам Расмус был всё тем же, в нём не было ничего нового, лишь старый песок, искрошившееся стекло, застывшая в глубине души тьма. Чтобы что-то изменить, нужно было найти и в себе что-то новое. В том числе силы на то, чтобы бороться. Не против кого-то, а за. За себя. Старый Расмус не был уверен, что это стоит того. Вместо новой жизни ему хотелось или вернуться в тюрьму, или умереть. Раз уж он навсегда помечен клеймом убийцы, почему бы не убить кого-нибудь ещё?
Вместо того чтобы позволять день за днём убивать себя.
15
У Норы Йордан было собственноручно сшитое одеяло в стиле пэчворк. Не то чтобы оно было очень красивым, или Нора так уж увлекалась рукоделием, просто эта лоскутная мозаика значила для неё нечто большее. Каждый квадратик кусочек счастья. Нора шила это одеяло из радостных воспоминаний, фиксируя каждый счастливый день фрагментом ткани, чтобы укрываться в нём в те дни, когда становилось совсем уж тяжко, беспросветно, бесцельно. Когда только счастливое одеяло, накрывшее её всю, с головой, могло напомнить ей о том, что и в её жизни было что-то хорошее.
Эта идея пришла ей в голову в тот день, когда они с Луукасом поженились. Несмотря на то, что Нора не пылала страстью к новоиспечённому мужу и даже не понимала толком, любит ли его, день свадьбы действительно был для неё счастливым. Ей хотелось сохранить его в памяти подольше. Первый лоскут одеяла был из рубашки Луукаса, в которую он был одет, беря её в жёны. Симпатичный светлый квадратик, лишь для неё одной значащий что-то особенное. Потом к нему стали добавляться и другие понимая, что глобального счастья не существует (по крайней мере, для неё), Нора хваталась за любое ощущение, любую мелочь. Однажды они с Луукасом устроили пикник на пляже. День выдался слишком жарким, Луукас забыл подстилки, которые Нора просила его взять, и им пришлось сидеть прямо на песке, вино, которое они открыли, оказалось прокисшим, а потом их окружили осы. Взмокшая и укушенная осой Нора проклинала эту дурацкую затею всю дорогу до дома, и этот день вряд ли можно было назвать подходящим лоскутом для одеяла счастья, но когда Нора вошла в прохладную квартиру, опустила на пол сумку, скинула платье, зашла в ванную и включила освежающий душ, счастье разлилось по каждой клеточке её тела. Нора добавила к одеялу лоскут от подстилки, которую они забыли. Для других это было бы напоминанием о пикнике, для Норы же о счастье после его завершения. Третий лоскут был от джинсов, в которых Нора была, когда её взяли на работу в «Гросси». Получив должность кассира, Нора была счастлива как никогда. Её радовала даже не сама работа и будущий доход, а то, что теперь у неё будет всё как у людей. Муж, работа, стабильность. Оказывается, комфорт может стать ещё комфортнее. Джинсы Нора отрезала снизу, потому что они были ей длинноваты. Вырезать кусок из середины она, конечно, не стала бы.
Она же ещё в своём уме.
Работа давалась ей на удивление легко, и приходя домой, даже если смена была тяжёлой, Нора не чувствовала какого-то особенного счастья. Она словно переключала один спокойный канал на другой. Нора не добавила в одеяло больше ни одного лоскута, связанного с работой. Зато когда они с Луукасом на годовщину поехали в Пярну, к одеялу прибавилось аж пять лоскутов. То была поистине счастливая поездка. Нора никогда больше не ездила ни в Пярну, ни куда-либо ещё.
Луукас иногда подшучивал, как мало ей нужно для счастья. А счастье состояло для неё в долгожданном отсутствии дискомфорта. Нора любила существование в своём маленьком, привычном, ничем не примечательном мирке, для неё оно было естественно и спокойно, но возвращение в него, в свой любимый комфорт, дарило ей что-то большее, чем покой.
После гибели Луукаса ничто не могло доставить Норе ни дискомфорта, ни комфорта. Она гоняла по кругу мысль о том, что это ей следовало умереть, это ей следовало отстегнуть ремень и размозжить себе голову об огнетушитель. Эта пластинка в её голове вставала на паузу лишь ночью, когда Нора засыпала. Удивительно, но ей почти не снилась авария. Только Луукас. Точнее, как она им недовольна. Дома, в магазине, на улице. Лицо самого Луукаса во сне всегда было слегка растушёвано. Проснувшись, Нора знала: теперь растушёвана она. Её больше ничего не злило. Ничего не расстраивало. Не радовало и не приносило удовольствия. Словно Луукас, уходя, выдернул из розетки какой-то шнур, и все чувства Норы отключились. В глубине души она знала, что была такой и до встречи с Луукасом.