Беседы о литературе - Алексей Мельников 6 стр.


«Кто бы мог подумать, что из нужника выйдет такой гений?  искренне радовался очередному талантливому сочинению беспутного брата смешливый и проницательный Антон.  Твой последний рассказ «На маяке» прекрасен и чуден. Вероятно, ты украл его у какого-нибудь великого писателя Ослепительная искра во мраке невежества! Умное слово за 30 глупых лет!..»


Эти «глупые», как определил их Антон, годы особенно резко контрастировали с теми искрами таланта, что то и дело высекал Господь из неуемной александровой натуры. Следы этих искр легко прослеживаются и в переписке братьев, где старший легко переходит с русского, на немецкий, с немецкого на французский. Или полностью строчит письмо на латыни. Когда совсем скучно ударяется в старославянский. Потом в греческий. Сдабривает всё это лингвистическое блюдо украинской мовой. Плюс химическими формулами. Плюс экскурсами в кладовые последних научных открытий. Чтобы закончить рассказом об экспедиции за наблюдением солнечного затмения, в которой вся делегация напилась до положения риз и никакого затмения, естественно, не заметила.


В похожие моменты терпение Антона лопалось, и он в письмах честно и жестко наставляет брата на путь истинный. Неуемного, иной раз, не только в питии, но и в деспотизме к домашним. «Я прошу тебя вспомнить,  упорно вразумляет беспутного и одновременного любимого брата  Антон,  что деспотизм и ложь сгубили молодость твоей матери. Деспотизм и ложь исковеркали наше детство до такой степени, что тошно и страшно вспоминать». И призывает Александра прервать эту «семейную традицию».

Но Александр ее только откорректирует. Он потеряет две семьи, точнее даже три. Первая жена умрет, вторая уйдет сама. Когда в Петербург привезут гроб с телом Антона, Александр куда-то запропастится.


Родственники в очередной раз предадут его анафеме. Заступаться и вразумлять его со смертью Антона будет уже некому. Александр переживет брата на девять лет. Теперь уже его настигнет настоящее одиночество. Его покинут все. Доживать свой короткий век он будет изгоем на даче. Под Петербургом. Хоронить никто из Чеховых не приедет. И неясно, что сталось с огромным архивом Александра, посвященным его любимому брату Антону. Оказывается, всю жизнь и до последних дней Сашичка собирал, вырезал из журналов и газет всё, что попадалось ему из написанного о дорогом ему и любимом друже Антоне

Борис Слуцкий

Однажды в Тарусе родилось знаменитое стихотворение советской оттепели. Это «Физики и лирики» Бориса Слуцкого  одного из самых пронзительных и точных поэтов XX века. Соавтора незабвенных «Тарусских страниц», овеянных больше именами Цветаевой, Паустовского, Окуджавы, Казакова, Самойлова, Заболоцкого. Но почему-то не философски драматичного, изысканно угловатого и лирически нервного Слуцкого. Того, кто как бы мимоходом в провинциальном калужском литературном альманахе блестяще зарифмовал смысл жизни, смысл времени Но прежде с тарусских берегов Оки выступил с поэтическим «обращением к нации», стремительно удаляющейся из гуманитарных сфер в технические. Что-то она там обретёт?..


Что-то физики в почёте.

Что-то лирики в загоне.

Дело не в сухом расчёте,

Дело в мировом законе.

Значит что-то не раскрыли

Мы,

Что следовало нам бы!

Значит слабенькие крылья

Наши сладенькие ямбы.

И в пегасовом полёте

Не взлетают наши кони

То-то физики в почёте,

То-то лирики в загоне


«Физики и лирики»,  вспоминал впоследствии Борис Слуцкий,  не совсем моё, отделившееся от меня стихотворение. Написано летом 1960 года в лодке на Оке близ Тарусы, где с Таней мучились от жары и мух. Катали на лодке нас Андрей Волконский с женой Галей Арбузовой. Волконский говорил без передышки, желчно. Как космополит из «Крокодила», ругал литературу, своих тестей, Арбузова и Паустовского, а потом, разошедшись, до Л.Толстого включительно. Говорил о своём происхождении, о том, что «Таруса была наша», и т.п. Я сперва прислушивался, спорил, жалел Галю. А потом под шум мотора и Волконского написал стихотворение и очень опасался. Что забуду его до берега, не запишу. Потом все жарили рыбу, а я быстро записал в блокноте Проблема была животрепещущей, как эта же рыба. Только что в «Комсомолке» технари Полетаев и Ляпунов резко спорили об этом же с Эренбургом Товарищи по ремеслу сперва отнеслись к «Физикам и лирикам» как к оскорблению профессии Ругали горячо, зло Постепенно к «Физикам и лирикам» привыкли. Ашукина включили название стихотворения в свой сборник «крылатых слов», и это единственный мой оборот, удостоенный такой чести».

Борис Слуцкий, скорее всего, ошибался на счёт малой «крылатости» своих строк. Просто крылья его метафор и рифм не так просто было расправить и разогнать до обретения ими нужных подъёмных сил. В тех же провинциальных «Тарусских страницах» размах «крыльев» этих было вполне достаточно для высоконравственного поэтического полёта.


Надо думать, а не улыбаться,

Надо книжки трудные читать,

Надо проверять и ушибаться,

Мнения не слишком почитать.

Мелкие пожизненные хлопоты

По добыче славы и деньжат

К жизненному опыту

Не принадлежат.

(«Тарусские страницы», 1961 г.)


Если забыт нынче Слуцкий, то это не его проблема. Это наша беда. Экономящих время, экономящих честность, экономящих жалость


Мне не хватало широты души,

Чтоб всех жалеть.

Я экономил жалость

Для вас, бойцы,

Для вас, карандаши.

Вы, спички-палочки

(так это называлось).

Я вас жалел, а немцев не жалел.

За них душой нисколько не болел.

(«Тарусские страницы», 1961 г.)


Когда фронтовой советский офицер вдруг, как бы извиняясь, признаётся в том, что «не болел душой» за немцев это странно. Но только поначалу. Потом больно за него, за насмотревшегося военных зверств и, тем не менее, сумевшего сломать в себе тотальную ненависть к врагу в лице пиликающего на гармошке перед неминуемой смертью пленного фрица.


Мне что?

Детей у немцев я крестил?

От их потерь ни холодно,

ни жарко!

Мне всех не жалко!

Одного мне жалко:

Того,

что на гармошке

вальс крутил.

(«Тарусские страницы», 1961 г.)


Если кто-то жизненный опыт собирает по крупицам, то Слуцкий по осколкам: мин, снарядов, судеб, эпох От того, видимо, так колючи с виду и нарочито угловаты его накрепко сбитые рифмы и выкованные из них стихи. От этого же, скорее всего, тяга Слуцкого к не менее тёртому судьбой Николаю Заболоцкому, обретшемуся после тюрьмы в Тарусе. И, очевидно, сыгравшему не последнюю роль как в целеуказании ненадолго пришвартовавшегося к окским берегам поэта-фронтовика, так и подарившему литературное бессмертие захолустному городишке альманаху.


«Однажды, уже в 1958 году, летом, я приехал к нему (Заболоцкому) в Тарусу,  вспоминал Борис Слуцкий,  и мы провели вместе несколько часов Мы никогда или почти никогда не говорили с Н.А. о его темницах На общий чересчур вопрос о шести лагерных годах: «Ну, как там было?»  он ответил не распространяясь: «И плохо было, и очень плохо, и очень даже хорошо». Кажется за шесть лет он написал одно только стихотворение «Где-то в поле возле Магадана» написано поздно».


Проблема вынужденной поэтической немоты была близка и Заболоцкому, и Слуцкому. Но последний ещё в начале 60-х пытался прорвать её неслыханной на ту пору «свободой слова». И втиснуть эту «свободу» в нечаянно боднувший советскую идеологию тарусский литературный альманах. Но даже при небывалом на тот момент либерализме, окутавшим в 60-е «тарусский парнас», освободить поэтическое слово Борису Слуцкому так до конца и не удалось. «Озвучит немоту» советского народа литературный альманах в полной мере не решился, дав лишь начальный кусок краеугольного стиха поэта:


На экране безмолвные лики

И бесшумные всплески рук,

А в рядах справедливые крики:

Звук! Звук!

Дайте звук, дайте так, чтобы пело,

Говорило чтоб и язвило.

Слово половина дела.

Лучшая половина.

Эти крики из задних и крайних,

Из последних тёмных рядов

Помню с первых, юных и ранних

И незрелых моих годов

(«Тарусские страницы», 1961 г.)


И только через двадцать лет Слуцкому разрешили напечатать стихотворное продолжение его грозного «тарусского» требования «озвучить» советскую картину:


Я себя не ценю за многое.

А за это ценю и чту:

Не жалел высокого слога я,

Чтоб озвучить ту немоту.

Чтобы рявкнули лики безмолвные.

Чтоб великий немой заорал.

Чтоб за каждой душевной

Молнией

Раздавался громов хорал.

И безмолвный ещё с Годунова,

Молчаливый советский народ

Говорит иногда моё слово,

Применяет мой оборот.


«Применяемость оборотов» Слуцкого не менее весома, чем чисто поэтический аспект его творений. Мощные, высокоточные, хотя подчас и неожиданные рифмы поэта-фронтовика легко «достреливают» до нас из далёких уже 60-х годов. И это, пожалуй, единственный случай, когда защищаться от обстрелов осаждённым не стоит

Назад Дальше