О крокодилах в России. Очерки из истории заимствований и эк­зотизмов - Богданов Константин Анатольевич 19 стр.


К 1820-м годам кофепитие теряет некогда присущий ему аристократический ореол, хотя и сохраняет некоторого рода «столичные» коннотации, усугубляемые традиционным противопоставлением Петербурга и Москвы. В статье В. Г. Белинского, предпосланной сборнику «Физиология Петербурга» (1845), страсть петербуржцев к кофепитию описывается как примета, отличающая даже «низший слой» местного народонаселения от московского. Притом, что «собственно простой народ», по Белинскому, «везде одинаков», «петербургский простой народ», «кроме полугара и чая, любит еще и кофе и сигары, которыми даже лакомятся простонародные мужики; а прекрасный пол петербургского простонародья в лице кухарок и разного рода служанок чай и водку отнюдь не считает необходимостью, а без кофею решительно не может жить»[294]. Авторы-бытописатели середины века спешат воспользоваться тем же противопоставлением в живописании местного колорита Москвы и/или Петербурга: отныне «купеческая» Москва пьет чай, а «чиновный» Петербург кофе[295]. Однако утрировать это противопоставление, во всяком случае, не стоит: это скорее дань литературной традиции, диктующей сложение «петербургского» и «московского» текстов русской культуры. В конце XIX века о городской, но уже однозначно «обывательской» репутации кофе напомнит А. П. Чехов, заставив героиню водевильной сценки «Юбилей» вдову Мерчуткину, ходатайствующую о пенсии за покойного мужа, прибегнуть к последнему аргументу: «Кофей сегодня пила и без всякого удовольствия»[296].


Правила риторики: термины и исключение


1

Процесс формирования русскоязычной риторической терминологии в историко-лексикографическом отношении принципиально не отличается от процесса формирования языка русской науки и русской философии. Роль исконной и заимствованной лексики в ходе этого процесса варьирует, но в целом определяется идеологической спецификой репрезентируемого ею знания, степенью его традиционности и/или новизны. Применительно к лексикографической практике XVIII века общая закономерность хорошо сформулирована И. А. Василевской: «Позиции исконной лексики были прочнее там, где на русской почве до XVIII века имелась традиция соответствующего знания, обогащавшаяся опытом Запада, но не уступавшая места новой (арифметика, геометрия, медицина), и менее прочны там, где происходила смена традиции (музыка, живопись, архитектура) или заимствовалась в готовом виде система нового знания (морское дело)»[297]. Какое место в приведенной схематизации следует отвести риторике?

Отношение к риторике в России XVIIXVIII веков в сильней шей степени определяется идеологическими обстоятельствами, важнейшим из которых следует считать представление о ней как о знании импортированном. Освоение риторической традиции означает прежде всего освоение инокультурного опыта, связывается с греческой, латинской, но в любом случае иноязычной книжностью. Вплоть до XVII века риторика, как составная часть тривиума, осваивается в основном по переводным греческим сочинениям[298]. Латентная трансляция риторического знания осуществляется посредством гомилетики, сохранявшей (во всяком случае, в ее византийском варианте) непосредственную связь с риторикой и, в частности, с идущим от Аристотеля разделением речей на показательные, судебные и совещательные. Возможные в данном случае аналогии (торжественные проповеди показательный род, наставительные проповеди совещательный род, полемические проповеди судебный род), оправданные в приложении к старо болгарской гомилетике[299], мало что говорят в ситуации Древней Руси. Свидетельств, которые бы доказали, что древнерусские проповедники пользовались при составлении своих проповедей не примерами, но именно правилами организации речи, у нас нет[300]. Единственное сочинение, которое позволяет хотя бы в какой-то степени говорить о знакомстве древнерусских книжников с риторическим учением о выразительных средствах речи,  перевод на церковнославянский язык сочинения Георгия Хировоска «О по этических тропах» («О образех»), сохранившийся в составе статей «Изборника Святослава» 1073 года. Из 24 известных списков «Изборника» трактат Хировоска встречается в 16 списках, что, вероятно, в какой-то степени показательно для интереса русских книжников к сочинению византийского дидаскала, но недостаточно для того, чтобы видеть в нем теоретическое руководство в практике церковного или светского красноречия. Доводы Юстинии Бешаров, пытавшейся в свое время доказать, что трактат Хировос ка был известен автору «Слова о Полку Игореве» и сказался в композиции поэмы, ничем не обосновываются, кроме общих рассуждений о художественных достоинствах и сложности ком позиционной структуры древнерусского текста[301]. Не менее голословны аргументы Адрияны Стебельской, усматривающей влияние трактата Хировоска в проповедях Кирилла Туровского[302]. В терминологическом отношении трактат остался невостребованным: вне «Изборника» он не встречается и не упоминается, а преемственность между текстом Хировоска и дальнейшей русской тропологической терминологией не прослеживается[303]. Характерно, что появление в русском языке самого слова «ритор» весьма косвенно связано с его значением в греческом языке. Так, в математико-астрономическом наставлении Кирика Новгородца «о счислении лет» («Кирика диакона и доместика Новгородского Антониева монастыря учение им же ведати человеку числа всех лет») 1136 года «риторами» обозначаются некие «любители расчетов»: «Те промузгы или любители рас четов, или риторы, которые хотят это усвоить, пусть знают, что во дне 12 часов. Так образуются недели, месяцы и годы»[304]. Сочинение Кирика переписывалось вплоть до XVIII века с воспроизведением слова «ритор», не вызывавшего, по-видимому, сомнений о его уместности в контексте сочинения, посвященного календарю[305].

Свидетельства о знакомстве русских грамотеев с риторической традицией вплоть до XVII века слишком малочисленны и, в общем, лишь подтверждают давний вывод С. К. Булича о языковедческих познаниях в России этого времени: научная революция XVIXVII столетий, вызвавшая к жизни выдающиеся для своего времени грамматические и лексикологические труды западноевропейских ученых (Ю. Ц. Скалигера, Ф. Санкциуса, И. Рейхлина, Ф. Меланхтона, Ш. Дюканжа и др.), «докатилась слабым всплеском только до нашей западной Руси. <> В московской Руси она осталось без отклика, и наши грамотеи в это время довольствовались своими азбуковниками и переделками византийских грамматических трактатов»[306]. Применительно к риторике ту же ситуацию не менее категорично формулирует Д. М. Буланин: «Эллинские на уки тривиума и квадривиума не стали предметом преподавания ни у восточных, ни у южных славян. <> Непредвзятый подход к источникам не позволяет извлечь из них указаний на что-либо иное, кроме частных школ элементарной грамотности. Только они и существовали в Древней Руси со времен крещения вплоть до XVII века»[307]. Предложенное Ренатой Лахманн выделение в истории русской словесности «культуры текстов» XIXVI вв.  традиции, ставящей образцовые тексты выше, чем диктующие их риторические правила, и «культуры правил» XVIIXVIII веков, выразившейся в преимущественном внимании не к самим текстам, но к правилам их создания, прочитывается поэтому (отвлекаясь от обоснованности берущего свое начало у Э. Р. Курциуса представления о дескриптивном универсализме античной риторики), как признание того факта, что древнерусские книжники не имели в своем обиходе текстов, эксплицирующих текстообразующие правила[308].

Как в языкознании, так и в риторике формирование терминологических систем в русском языке XVIIXVIII веков складывается по преимуществу из практики перевода иноязычных слов и попыток их пояснительного и аналогического употребления в более или менее специализированных контекстах[309]. Однако, по сравнению с Западной Европой, характер такой специализации в России предстает несравнимо менее определенным. В ряду переводческих «проектов» XVI начала XVII века, создавших определенные предпосылки для выработки грамматической и риторической терминологии в России, можно считать филологическую работу по переводу Толковой псалтыри и по правке церковных книг, отразившуюся в постановлениях Стоглавого собора и подготовившую филологические основы книгопечатания; редакторскую работу, связанную с созданием Никоновской летописи и свода литературных сочинений, составивших «Великие Минеи-Четьи» митрополита Макария; создание словарно-грамматических «азбуковников»[310]. Появление в конце 1610-х годов риторики, приписываемой архиепископу Макарию, однако, только с очень большими оговорками может быть объяснимо предшествующей филологической традицией. Многочисленные исследования, посвященные «Риторике» Макария, хотя и прояснили основной источник русскоязычного текста сокращенный вариант «Риторики» Филиппа Меланхтона (Elementorum rhetorices libri duo, 1531)  не меняют главного впечатления об уникальности этого текста в культурной истории России начала XVII века[311]. Что способствовало появлению на русском языке сочинения, парадоксальным образом опередившего создание тех социальных институций, которые могли бы мотивировать его идеологическую востребованность (как это можно видеть, например, применительно к ее источнику в Европе)?[312] Очевидно, что ответить на этот вопрос было бы проще, знай мы, кем был переводчик текста Меланхтона; однако на этот счет мы располагаем лишь косвенными данными. Поставленный некогда А. X. Востоковым вопрос о полонизмах русского текста[313], как показали дальнейшие исследования, не обязывает думать, что источником русского текста непременно должен был служить польскоязычный оригинал;, но решается, если согласиться с А. И. Соболевским, что составителем «Риторики» Макария был человек, имевший польско-латинское образование[314].

В любом случае данный перевод появился в условиях, которые (мягко говоря) не слишком способствовали его институциональной адаптации. Более того, появление русскоязычного риторического текста намного опередило формирование русской риторики как образовательной дисциплины. Первые сведения о практике риторического образования в России связываются с приездом в Москву 27 января 1649 года в свите иерусалимского патриарха Паисия патриаршего дидаскала грека Арсения. После отъезда патриарха в июне того же года Арсений был оставлен в Москве учителем риторики. Однако к преподаванию он, по-видимому, так и не приступил, так как уже в июле был приговорен к ссылке на Соловки по обвинению в измене православию. В Москву Арсений вернулся к 1653 году и возглавил греко-латинскую школу, находившуюся в Кремле «близ патриаршего двора». Характер преподавательской деятельности Арсения этого времени неизвестен. В 1654 году он стал справщиком Печатного двора, но в 1662 году был арестован и сослан вторично. Известно, что в 1666 году Арсений был освобожден и снова вернулся в Москву, но сведения о его дальнейшей жизни теряются. В описи книг, которые Арсений привез с собою в Москву и которые позднее поступили в Типографскую библиотеку, значится полное собрание сочинений Аристотеля, изданное в Венеции в 1551 году[315].

Назад Дальше