В ретроспективе русской культуры указы Петра о доставке в столицу уродов и прочих «раритетов» продолжали восприниматься как нечто из ряда вон выходящее столетия спустя: даже в глазах Пушкина, увлеченно собиравшего материалы по истории петровского правления, появление указа о монстрах по ходу важнейших государственных дел служило лишним доказательством того, на сколько «странным монархом» был Петр[99]. Радикализм поощряемых «странным монархом» нововведений выразился и в открытии Кунсткамеры, специальным указом она объявлялась бесплатной, и более того ее посетителей надлежало «приучать, потчевать и угощать», им предлагали «кофе и цукерброды», закуски и венгерское вино (Иоганну Шумахеру, хранителю коллекций, на это отпускалось четыреста рублей в год)[100]. Замечательно, что среди скульптур А. Ф. Зубова, украсивших здание Кунсткамеры, была и аллегорическая скульптура персонифицированного любопытства женская фигура «Куриозитас», дополнившая риторически значимый порядок «кунсткаммерных» аллегорий, олицетворявших Ингениум (Воображение), Меморию (Память), Адмирацию (Удивление), Дилигенцию (Внимание), Сапиенцию (Мудрость) и Сциенцию (Наука).
В глазах как русских, так и иностранных современников индивидуальные пристрастия Петра воспринимались как контрастные к ценностям традиционной русской культуры. Церемониальность, с которой было обставлено создание Академии наук, декларировала это противопоставление наглядным образом: «автохтонные» ценности предшествующей культуры замещались «импортированными» ценностями, призванными лечь в основу новой культуры и новой государственности[101]. В контексте этого «импорта» инокультурные заимствования и инновативные знания рекомендуются к освоению как таковые и ради них самих. Именно так, по-видимому, следует объяснять поощряемый Петром информационный «плюрализм», выразившийся почти в одновременной публикации переводов коперникианской по идеям книги «География Генеральная» Бернарда Варения (1718) и сочинения «Земноводного круга краткое обозрение» убежденного геоцентриста Иоганна Гюбнера (1719)[102]. В терминах современной социологии научного знания такое совмещение несовместимого удачно определяется понятием «риторика приспособления» (rhetoric of accommodation), когда разрешение той или иной проблемы достигается путем ее ресемантизации в постороннем для нее контексте[103]. В данном случае научное противоречие снимается, как можно думать, апологией самой науки, позволяющей приходить пусть и к взаимопротиворечивым, но равно интересным открытиям. Примечательно, что незадолго до выхода в свет указанных сочинений побывавший в Москве иезуит Франциск Эмилиан сообщал о предосудительном любопытстве своих русских собеседников к некоему привезенному из Голландии «сочинителю», упорно защищавшему богопротивную гипотезу «о стоянии солнца и подвижности земли»; миссионер попытался разъяснить им, «какая разница между гипотезой и истиной на деле <>, однако они пожелали, чтобы то учение было опровергнуто с аргументами, и это задало нам весьма большую и трудную работу»[104].
Позже примирение взаимоисключающих астрономических теорий не только идеологически санкционируется, но и находит пропагандистское воплощение в публичных торжествах, ознаменовавших 44-летие Анны Иоанновны. Из описания фейерверка, состоявшегося 28 января 1735 года, известно, что среди грандиозных иллюминационных украшений, сооруженных на Неве, были «поставлены также две армилларные сферы, из которых на одной видеть можно солнце, по Тихонской, а на другой по Коперниканской системе, то есть оба главнейшия мнения, по которым Физики наших времен мир со всеми его телесами представляют. Первая сфера, которая показывает, что солнце около земли обращается, имеет сию надпись: PROFERT MAGNALIA CVRSV, то есть: ТЕЧЕНИЕМ ЧУДО ТВОРИТ. Другая, которая показывает, что солнце в средине стоит и как землю, так и прочия планеты около себя обращает, изъяснена следующей надписью: STANS OMNIA MOVET, то есть: ВСЯ ДВИЖЕТ ПОСТОЯНСТВОМ. На пьедестале лежат по обеим сторонам фигуры удовольствия и удивления, которыя не токмо при смотрении на солнце, но и при рассуждении высоких свойств ЕЯ ИМПЕРАТОРСКАГО ВЕЛИЧЕСТВА всегда являются»[105]. Из следующего далее стихотворного панегири ка выясняется смысл сооружения взаимоисключающих, но оттого тем более достойных «удовольствия и удивления» «армилларных сфер», каким бы ни был реальный порядок планет, императрица в любом случае может быть уподоблена солнцу:
Эпистемологические последствия подобной риторики трудно преувеличить. Риторическое примирение формально противоречащих друг другу астрономических постулатов подразумевает оправдывающую его эпистемологическую стратегию самоценное внимание к новому и прежде неизвестному. Одним из событий, наглядно продемонстрировавшим идеологические приоритеты в оценке информации, как сведений о новом, а не о том, что уже традиционно воспроизводится, стало, в частности, инициированное Петром создание специализированного свода книжных резюме: по проекту устава Санкт-Петербургской академии (1724), «каждый академикус обязан в своей науке добрых авторов, которые в иных государствах издаются, читать, и тако ему лехко будет экстракт из оных сочинить. Сии экстракты, с прочими изобретениями и розсуждениями имеют от Академии в назначенные времена в печать отданы быть»[107]. Первым научным изданием академии (1726) стали именно такие, предвосхитившие современные реферативные сборники, «экстракты», или «диспуты» (sermones)[108]. В том же ряду следует оценивать и другие просветительские проекты Петра организацию первых в России научных экспедиций, поощрение географических, археологических, медико-топографических и геологических исследований, вышеупомянутые указы и разъяснения о доставке «куриозных вещей» в Кунсткамеру, Берг- и Мануфактур-коллегии.
Ранние примеры употребления слов, указывающих на любопытство как на стратегию заинтересованного познания нового и прежде неизвестного, свидетельствуют об их позитивных коннотациях. Так, например, неизвестный по имени автор театрального представления «О Калеандре и Неонилде» (1731) обращается в Прологе к благодарным зрителям: «Куриозность ваша, благопочтенныя спектаторы, кторы сие да внимает»[109]. В пятой сатире Кантемира добронравным собеседником Сатира, произносящего пространно-сатирический монолог «на человеческие злонравия», вы ступает Периерг, т. е. «Любопытный» (περίεργος), как объясняет его имя сам автор в примечаниях к своему сочинению[110].
С понятием «любопытства» непосредственно соотносится появление в русском языке и заимствованного слова «интерес», так же датируемое эпохой петровского правления («интерес» 1698 года; «интересовать» и «интересоваться» 1713-го)[111]. К середине XVIII века слова со значением «интереса», первоначально подразумевавшие практическую пользу (так, в частности, объясняется слово «интерес» в составленном при Петре и частично им отредактированном рукописном «Лексиконе вокабулам новым по алфавиту»: «польза, корысть, прибыль»), осложняются значениями, указывающими на символические ценности, имея в виду нечто, что заслуживает внимания, как таковое, занимательное и увлекательное[112]. В историко-языковом плане немаловажную роль в этих переменах сыграло, по-видимому, влияние французского языка, в котором слово «интерес» (interet) не имеет столь «прагматических» коннотаций, которые свойственны польскому (interes), голландскому и немецкому языкам (Interesse), послуживших для русского языка первоначальными источниками соответствующего заимствования. К середине века «интерес» и «любопытство» сравнительно устойчиво указывают на сферу просвещенного досуга и могут противопоставляться социальной необходимости и гражданским обязанностям, в соответствии с берущим свое начало в античности смыслоразличением otium'a и negotium'a[113]. Так, в частности, использует понятия «любопытство» и «должность» В. К. Тредиаковский (в «Слове о витийстве», 1745): похвальная общеупотребительность «природного» языка дает о себе знать, по мнению автора, повсюду от церкви до царского дворца, «буде для должности, или для любопытства, впустится верховнаго Самодержца в Палаты»[114].
Семантические инновации, ознаменованные появлением в русском языке слов «любопытный» и «интересный», выразились и в трансформации привычного словоупотребления, например в возникновении переносного значения глагола пробуждать/пробудить в значении «пробудить интерес»[115]. Переносное значение понятия бодрствования было известно в русском языке и раньше, восходя к передаче греческих слов с основой γρημγορ (εγρημγορα, в Новом Завете γρηγορέω: проснуться, бодрствовать) словами «быстроумие» и «остроумие»[116], обозначавшими в русском языке XIVXVII веков духовное рвение и нравственное подвижничество, характеризующее образцового пастыря или государя[117]. Теми же словами в древнерусском языке переводилось греческое слово αγχινοια (αγχι близко, νουης разум: «сметливость», «сообразительность», как переводит это слово А. Д. Вейсман)[118]. В византийской эпистолографической традиции слово αγχινοια служило одним из этикетно-общепринятых эпитетов в формулах обращения к адресату и часто употреблялось при обращении к эпископам, служа составным элементом церковной титулатуры[119]. Средневековая русскоязычная эпистолография следует византийским традициям: этикетному обращению с использованием титульного эпитета πνεύμα соответствует слово «остроумие» в послании ростовского архиепископа Вассиана (Рыло) великому князю Ивану III (1480) и в послании игумена Иосифа Волоцкого суздальскому епископу Нифонту (между 1492 и 1494 годами)[120]. С различением соответствующих значений стоит оценивать и те примеры, которые приводит для истории слова «остроумие» в древнерусском языке И. Срезневский (этого различия не проводящий)[121]. Царское «остроумие» противопоставляемое «худоумию» подданных залог мудрого и справедливого правления («Молю же о сем царское твое остро умие, богом данную ти премудрость, да не позазриши моему худоумию»; «И царское твое остроумие болшу имать всех силу изрядн управити благое свое царствие»)[122].