Юрий Юхнович сидит на краю тротуара с картонным стаканом, пьёт кофе, который сейчас совершенно как водка пьянит. Мимо, почти пополам согнувшись, чтобы защититься от ветра, бредут прохожие, охапки сухих золочёных и ржавых листьев летят им в лицо, с грохотом катится опрокинутая урна, летят цветные бумажки, диковинной птицей трепещут в ветвях каштана похищенные с балкона чьи-то сиреневые штаны. Юрий смотрит на это, как смотрел бы кино, с удовольствием, но отстранённо, не ощущая причастности. Поди ощути причастность, когда вокруг тебя полный штиль. Даже зажигалку не приходится прикрывать, ветер не гасит пламя; на самом деле Юрий не удивляется, он давно к такому привык.
От избытка чувств, которые сам описать не смог бы, пьяный от только что обретённой свободы, бессонницы, впечатлений, свежего воздуха, кофе и от явственно вечной любви непонятно (понятно, понятно) к кому, Юрий Юхнович сгребает сухие листья, все, до которых смог дотянуться, и швыряет их ветру, как тот швыряет прохожим в условное, предположим, лицо.
* * *Люди тьмы ярко сияют таким потаённым светом, который кажется тьмой; люди тумана ясно видят только в тумане и однажды уходят в него; люди холмов, по каким бы дорогам они ни ходили, всегда словно бы поднимаются вверх; люди ветра постоянно в движении, даже если стоят на месте особенно если стоят; люди тьмы
* * *Кто-то выходит на улицу после заката, часа через два. У кого-то есть фамилия, имя и, может быть, даже отчество, возраст, профессия, пол, биография, внешность и всё остальное, что непременно есть у людей. Но кто-то сейчас выходит из дома без этих подробностей, налегке, сам, сама по себе.
Пока кто-то идёт по городу, на улицах гаснут не все разом, внезапно, а понемногу, один за другим фонари. Город погружается в темноту так медленно, постепенно, как бы естественным образом, что никто не успевает заметить и возмутиться куда смотрит мэрия? Всем, кто в это время оказался на улице, кажется совершенно нормальным быть во тьме.
Кто-то идёт по городу, оставляя за собой яркий сияющий след; глазами это сияние вряд ли можно увидеть, но во тьме никто и не смотрит глазами, так что проблем со зрением ни у кого из прохожих нет.
Кто-то останавливается на Ратушной площади просто так, чтобы передохнуть на скамейке, а не потому, что площадь это какое-то специальное волшебное место (в темноте вся земля специальное волшебное место, здесь ничего, кроме магии, нет).
Кто-то сидит в темноте на скамейке на Ратушной площади, смотрит, как мимо идут сияющие существа. Не потому, что в город пришли какие-то волшебные феи, просто во тьме всё живое сияет, хочет оно того, или нет.
Четыре имени Начала[11]
Хотел стать артистом, был уверен, у него отлично получится, и все вокруг тоже так думали: в юности он был очень красивый, похож на актёра Столярова из «Цирка», в школе научился играть на баяне, пел песни почти как Утёсов и с выражением читал стихи. Однако всю жизнь был военным; ну, то есть как всю жизнь, с восемнадцати, когда его забрали в армию, перед самым началом войны. Сначала определили в гужевой батальон, служба ему понравилась. У него был любимый конь по кличке Агатыч, тяжеловоз, правильно называется «першерон», спина широченная, можно улечься, как на кровати, сильный, как трактор, и глаза очень добрые, у людей не бывает таких глаз.
Потом началась война, и на самом деле неважно, что было, он не любил вспоминать. Жив остался, и хорошо. Два раза был ранен, но довольно легко, то есть руки-ноги при нём и целы, и кишки на месте; больше всего, насмотревшись, как умирают другие, боялся, что ранят в живот пронесло.
Он вообще был везучий, потому что никогда никому не рассказывал, и дело даже не в том, что его засмеяли бы, просто не надо, нельзя, невозможно говорить о подобных вещах в раннем детстве, когда мама ушла за едой и больше никогда не вернулась, оказавшись в приюте, самом страшном месте на свете, придумал, а может, услышал во сне, теперь уже не поймёшь, волшебное слово «ошэрра», с ударением на второй слог и раскатистым «р». Если успеешь его подумать и представить огромный пологий холм, на котором всюду лежат большие белые камни, настоящей страшной беды с тобой не случится. Пройдёт стороной. Волшебное слово помогало в приюте его почти никогда не лупили и редко отбирали еду, потом у забравшей его троюродной тётки Таси, когда её хахаль спьяну гонялся за ним с топором, потом когда на середине реки провалился под лёд, и когда перевернулся на слишком крутом повороте подвозивший его грузовик. И на войне каждый день спасало, причём не только от пуль и снарядов, вообще от всего. Лучше любого спирта согревал и успокаивал этот холм, белые камни и нежаркое, нежное солнце, светившее из-за зеленоватых, словно смотришь из-под воды, облаков.
За год до победы в госпитале, в только что освобождённом городе познакомился с чудесной девчонкой, которая туда приходила навещать лежавшего в той же палате отца. У неё были чёрные кудри, лоб, как на старинных картинах, губы красные, словно ела малину, и ямочки на щеках. Влюбился по уши, красиво ухаживал, как в кино, по ночам весь в бинтах удирал на свидания при содействии сочувствующего медперсонала; в общем, это была лучшая в его жизни весна. Демобилизовался в конце сорок пятого, девчонка его дождалась, поженились; он сперва устроился в филармонию рабочим, таскать декорации и на полставки конферансье, дурел от счастья, когда его выпускали на сцену вести детские утренники, но через год, всё взвесив, вернулся в армию ради оклада и, что гораздо важнее, пайка. Потому что сцена это, конечно, мечта, которая только начала сбываться, но не дело, когда дома от голода через день падает в обмороки беременная молодая жена.
Много лет играл в армейском оркестре, пригодился освоенный в школе баян; в итоге, вышло неплохо с женой они ладили, подняли троих сыновей, сослуживцы его любили, начальство ценило, он легко сходился с людьми. На всех праздничных концертах читал со сцены «Василия Тёркина» и другие стихи. Каждый день был сыт, каждый вечер был пьян не дурил, не кутил, не бесился, просто пьяным легче уснуть. А когда по утрам видел в зеркале рано постаревшего грузного краснорожего мужика, не кричал, хотя ему очень хотелось: «это не я, я не согласен, уберите его, верните меня!» а вспоминал волшебное слово «ошэрра», мысленно его повторял и не видел, конечно, сумасшедшим он не был только воображал склон холма и белые камни, и солнце за зелёными облаками, и бредущего по этому склону настоящего молодого, растерянного себя. Никогда не думал, зачем ему это надо; не думал, но, наверное, знал.
Потом говорили: «Он умер во сне, улыбаясь, значит, не мучился, повезло», но это была неправда. В самый последний момент он проснулся от такой яростной боли в сердце, как будто его на куски разорвал снаряд. Не растерялся, как никогда не терялся под обстрелом в окопе, вспомнил волшебное слово «ошэрра», впервые в жизни произнёс его вслух и улыбнулся от облегчения: всё, теперь я спасён навсегда.
* * *Первое имя Ошэрра, взрослым внутренним голосом думает маленькая Эльжбета. Первые врата открываются, имя произнесено.
Эльжбете пять лет, она иногда думает этим взрослым серьёзным голосом, своим, но пока таким непривычным, что хуже чужого, отчётливым, спокойным и очень холодным, всё равно что засунуть снежок под кофту, прижать его к голому животу. Была бы зима, она бы сейчас без спросу выскочила на улицу и зарылась в сугроб: когда внутри и снаружи одно и то же, становится легче. Но сейчас лето, а не зима. Поэтому Эльжбета просто плачет. Она ещё совсем маленькая девчонка, у неё пока всего один способ справляться с невыносимым громко рыдать.
Из кухни выходит мама, спрашивает: «Что случилось, малыш? Испугалась? Кто-то обидел? Что-то болит?» «Дядя умер», отвечает Эльжбета, и мама пугается: «Что за дядя? но тут же, сообразив, в чём дело, с облегчением улыбается: Это в кино был дядя? Ты видела мёртвого дядю в кино?» Эльжбета кивает, потому что проще согласиться, чем обяснять; мама крепко её обнимает, целует в макушку: «Не горюй, зайчонок, в кино всё неправда, это такие сказки для взрослых, выдумки, чтобы нас развлекать».
* * *Когда ей было примерно четыре года, она окончательно поняла, что из двух городов родители видят только тот, где стоит их дом, поликлиника и магазины, и решила им всё объяснить. Рассказать, что вон тот столб с проводами одновременно высокое дерево, и прямо сейчас с него облетает цветная листва; дальний гастроном, куда мама ходит два раза в неделю, это белый дворец, не такой красивый, как сказочные дворцы на картинках, зато по ночам он светится, как луна; пустырь за забором только кажется пустырём, на самом деле там стоят окружённые садами двухэтажные маленькие дома, а там, где большая улица со светофорами и троллейбусами, течёт удивительная река земляничного цвета, реку зовут сложным словом, с двумя буквами «эр», вслух очень трудно выговорить: Вер-де-крэй Вердекрэй! Но имя реки она бы им говорить не стала, даже если бы мама с отцом до этого места дослушали, она откуда-то знала, что имя реки секрет.
Но они не дослушали. Папа рассмеялся: «Ну ты у нас фантазёрка!» а мама ничего не сказала, но у неё сделались такие страшные (полные страха, он из них выливался, как вода из переполненных вёдер) неестественно большие глаза, что она, испугавшись этого страха, как даже уколов и собак не боялась, согласилась с папой: «Да, я это придумала», и больше ни слова про красивый дополнительный город, никому, никогда, даже лучшим подружкам ничего не рассказывала ни про белый дворец, ни про жёлтую розу, которую ей подарила старушка из дома на якобы пустыре, ни про дерево-столб, ни про реку земляничного цвета никто от неё не узнал.