У всего есть предел:
горизонт у зрачка, у отчаянья память,
для роста
расширение плеч
Во избежанье роковой черты,
Я пересек другую горизонта,
чье лезвие, Мари, острей ножа
Горизонт, предстающий в «Одиссее Телемаку» в уменьшенном виде соринкой в глазу (по евангельской притче, это изъян), интерпретируется Бродским и как графический знак:
Точно Тезей из пещеры Миноса,
выйдя на воздух и шкуру вынеся,
не горизонт вижу я знак минуса
к прожитой жизни. Острей, чем меч его,
лезвие это, и им отрезана
лучшая часть. Так вино от трезвого
прочь убирают, и соль от пресного.
Хочется плакать. Но плакать нечего
Образ горизонта постоянно соседствует у Бродского с мотивом плача. Связь этих понятий, образов, мотивов с греками, победой-поражением, мальчиком, слезами и мандельштамовским хвойным мясом, а также поэзией отчетливо видна в Post aetatem nostram (1970):
проигравший грек
считает драхмы; победитель просит
яйцо вкрутую и щепотку соли
Грек открывает страшный черный глаз,
и муха, взвыв от ужаса, взлетает
Поэзия, должно быть, состоит
в отсутствии отчетливой границы.
Невероятно синий горизонт.
Шуршание прибоя.
Бродяга-грек зовет к себе мальца
оборотившись, он увидел море
В отличье от животных, человек
уйти способен от того, что любит
(чтоб только отличаться от животных!)
Но, как слюна собачья, выдают
его животную природу слезы
и вставал навстречу
еловый гребень вместо горизонта
В более позднем тексте «Доклад для симпозиума» (1989) Бродский продолжает рассуждение о глазе, которое становится итогом и «Уроков Армении» Мандельштама, и его собственных образов-формулировок. То, чем засоряется глаз, обобщено в понятии враждебной среды, которая обостряет восприятие до автономности органа, преодолевающего смерть тела:
В более позднем тексте «Доклад для симпозиума» (1989) Бродский продолжает рассуждение о глазе, которое становится итогом и «Уроков Армении» Мандельштама, и его собственных образов-формулировок. То, чем засоряется глаз, обобщено в понятии враждебной среды, которая обостряет восприятие до автономности органа, преодолевающего смерть тела:
Зрение средство приспособленья
организма к враждебной среде. Даже когда вы к ней
полностью приспособились, среда эта остается
абсолютно враждебной. Враждебность среды растет
по мере вашего в ней пребыванья;
и зрение обостряется
С другой стороны, ущербность слуха в стихах Бродского соотносима со словами Мандельштама Сон был больше, чем слух.
В тексте Бродского кроме сочетаний водяное мясо и глаз, засоренный горизонтом, имеется еще такая метафора: растянутое пространство. Строки как будто Посейдон, пока мы там / теряли время, растянул пространство вполне отчетливо соотносятся со строкой Мандельштама Я, сжимаясь, гордился пространством за то, что росло на дрожжах[29].
Мандельштамовская метафора растущего пространства (в конструкции с грамматическим активом пространство субъект действия) изображает чудо, которым может гордиться человек, в это чудо вовлеченный, даже если при этом ему приходится сжаться. У Бродского пространство само не растет, его растягивает Посейдон, и причины для гордости у жертвы здесь нет. То, что для Мандельштама чудо, для Бродского только насилие.
В русском языке глагол растянуть фразеологически связан не с пространством, а со временем. Но характерно, что значение стертой языковой метафоры растянуть время лексикографически определяется через глаголы, обозначающие изменение пространственных параметров удлинить, продлить время совершения, протекания или употребления чего-либо. В странствии Одиссея и растянуто время. У Бродского свойства времени приписываются пространству (как диктует язык), а о времени говорится теряли. Бродский, сохраняя обиходное значение выражения терять время бездельничать, заниматься пустяками (сопоставимое со словами Мандельштама сплошные пять суток в стихах о дороге в ссылку), но относя его к военной победе, включает во фразеологизм теряли время и бытийный смысл: утрата времени предстает утратой бытия (для многих это физическая смерть, для Одиссея потерянное время время, изъятое из жизни). Метафорический смысл устойчивого сочетания, таким образом, предстает в тексте буквальным и метафизическим[30].
Водяное мясо Бродского образ, конечно, связанный с потенциальным расширением значения слова мясо, с возможностью этого слова обозначать любую плоть. Но вместе с тем, поскольку в русском языке это все-таки не просто плоть, но и пища, водяное мясо представляется сгущением воды в нечто медузообразное, вызывающее тошноту[31]. И действительно, за этим сочетанием следуют отталкивающие образы: Какой-то грязный остров хрюканье свиней. Ощущения Одиссея, изображенные Бродским, можно передать словом тошно. Подобное ощущение несъедобности невозможности усвоить реальность присутствует и в тексте Мандельштама: помимо изображения глаза как мяса (см. выше о мотиве людоедства), времени как сырого разбухающего теста есть и прямое указание на то, что действительность, она же сказка, встает комом в горле: Сухомятная русская сказка, деревянная ложка, ау!
У Мандельштама сознание представлено в маргинальном состоянии: оно расщеплено на сон и слух. В стихотворении Бродского и мозг уже сбивается, считая волны, что вполне логично следует из ситуации, когда и водяное мясо застит слух.
Учитывая, что в поэтике Бродского море и волны формы времени[32], счет волн это своеобразный календарь Одиссея. Важна здесь и другая метафора: «А если мы действительно отчасти синоним воды, которая точный синоним времени» (Бродский, 2001:52). В таком случае строка и водяное мясо застит слух соотносима с заголовками книг Мандельштама «Шум времени» и Ахматовой «Бег времени» (ср. языковое клише волны набегают). Необходимо иметь в виду, что вода время это обновление стершейся языковой метафоры течение времени и литературной державинской река времен. Уподобление воды-времени человеку находит в поэзии Бродского многочисленные подтверждения и сравнением волн с извилинами мозга, например в стихотворении «Келломяки» (1982)[33]:
Метафора водяное мясо расшифрована и развита Бродским в «Эклоге 4-й (зимней)» (1980): Время есть мясо немой Вселенной (III:201)[34]; в том же тексте эксплицировано, как сознание сбивается в счете времени: Зимою на самом деле / вторник он же суббота. Днем легко ошибиться.
В счете волн Одиссеем-Бродским можно видеть и отзвук строки Мандельштама Бежит волна волной волне хребет ломая (Мандельштам, 1995:248)[35]. В таком случае действие времени на человека, а также процесс и результат самопознания, при котором мозг сбивается, соотносимы с метафорой Мандельштама хребет ломая[36].
Волны в поэзии Бродского метафоризированы не только как отрезки времени, как извилины мозга, морщины (Все эти годы мимо текла река, / как морщины в поисках старика «В окрестностях Атлантиды». 1993. IV:130), но и как рифмованные строки:
Я родился и вырос в балтийских болотах, подле
серых цинковых волн, всегда набегавших по две,
и отсюда все рифмы, отсюда тот блеклый голос,
вьющийся между ними, как мокрый волос
Морской шум, он же шум времени это сама речь:
Выбрасывая на берег словарь,
злоречьем торжествуя над удушьем,
пусть море осаждает календарь
со всех сторон: минувшим и грядущим
Море, мадам, это чья-то речь
я нахлебался и речью полн
Меня вспоминайте при виде волн!
что парная рифма нам даст, то ей
мы возвращаем под видом дней
живу в Голландии уже гораздо дольше,
чем волны местные, катящиеся вдаль
без адреса. Как эти строки
Общеязыковая основа сближения волн с рифмами употребление слова волны как термина акустики (с соответствующим графическим изображением), перенесение образа волн как водяных, так и звуковых в сферу эмоций[37]: волноваться; настроиться на одну волну[38]. Конечно, здесь актуально и созвучие река речь, традиционно смыслообразующее в поэзии[39].
В стихах Мандельштама раздвоенность сознания приводит к появлению темы Пушкина одновременно в двух планах явном и скрытом. Поэт слышит, как один из конвоиров читает другим стихи Пушкина[40], и это фиксируется в строках
Чтобы Пушкина чудный товар не пошел по рукам дармоедов,
Грамотеет в шинелях с наганами племя пушкиноведов[41]
Для Бродского, осужденного за тунеядство, слово дармоедов не пустой звук. Славные ребята из ГПУ «грамотели» именно для того, чтобы Пушкин не достался таким, как Бродский, и Мандельштам как будто предвидит эту ситуацию.
Так как сон был старше, чем слух, пушкинская тема воплощается в мечте о синем море пушкинских сказок[42]. Слова на игольное только ушко, довольно странные для образа моря, имеют не только фразеологический подтекст библейского происхождения[43], но и пушкинский, в котором глубоко спрятана тема Петербурга. И здесь придется вернуться к фразе, начинающей первую и вторую строфы. День стоял о пяти головах.
Можно предположить, что предметная основа этой метафоры Спасская башня Кремля с пятиконечной звездой над часами. Это эмблема, утверждавшая одну из главных советских мифологем: главные часы государства должны определять ход времени во всем пространстве. Мандельштам, вовлеченный в миф, развивает его, давая образ самого времени как пятиглавого чудовища. Но при этом в тексте Спасской башне противопоставляется шпиль Адмиралтейства: у Пушкина Адмиралтейская игла. Строка Чтобы двойка конвойного времени парусами неслась хорошо обычно принимается за неточность или поэтическую вольность, поскольку двойкой называется не парусное судно, а гребная лодка. Но эта строка более реалистична, чем кажется. Адмиралтейство в Петербурге, как и Спасская башня в Москве, архитектурный символ города, главная башня с часами. Но над часами Адмиралтейства находится не пятиконечная звезда, а шпиль с парусным корабликом-флюгером. Стрелки любых часов похожи на два поднятых весла, паруса же являются деталью Адмиралтейской иглы, эмблемы Петербурга. При таком толковании образа становится понятно, что слова конвойного времени означают насилие над временем, а освобождение времени связывается с той культурной мифологемой Петербурга, которая основана прежде всего на пушкинских текстах. Система образов, связанных с Адмиралтейством, представлена во многих стихах Мандельштама о Петербурге, но более всего в стихотворении 1913 г. «Адмиралтейство». В нем есть и циферблат, и воздушная ладья, и мачта, и свободный человек, и открывающиеся моря, и победа над пространством, и ковчег как символ спасения.