Всю неделю по вечерам после работы я задерживался под разными предлогами в мастерской. Бережно перенес рисунок на оргалит. Страшно было что-то потерять по дороге. Потом выпустил на палитру тугие глянцевые ростки масляной краски: белила, сажу, любимую титановую зеленую, жженую сиену Запах в мастерской изменился.
На возникающей картине плыло серенькое, мокрое небо. Вдали виднелись полупрозрачные горы, незаметно переходящие в облака. Девушка из сна стояла за спиной седого старика с выцветшими глазами. Она шла за ним. Наверное, так весна идет за зимой или надежда за отчаянием. На ней было платье из сиреневой, слегка фосфоресцирующей ткани с зелеными прожилками. Ветерок шевелил темные волосы. На кого бы она так не смотрела, казалось видит она только меня. Позади спутников росли два дерева: одно древнее, корявое, цепляющееся угловатыми ветками за небо, а другое стройное, застенчивое. Набухшие почки у старого дерева были изумрудными, у молодого красноватыми.
Оставшиеся до выставки дни я смотрел на новую картину, и мой взгляд ложился на нее, как еще один, самый важный и чистый слой краски. Неделя с лишним прошла без паломничества к Вялкину и Клёпину. Что-то мешало идти к ним, говорить о том, что со мной произошло, показывать картину, выслушивать суждения. Лучше принести все в последний момент. А за два дня до открытия выставки я пошел навестить Фуата.
Фуат Шарипов был поэт и йог с вредными привычками. Он не разбирался в живописи, однако общение с ним почти всегда успокаивало и воодушевляло. Если, конечно, он был трезв. Возможно, дело было как раз во вредных привычках. То есть не в самих привычках, конечно. Зная о своей слабости, умный человек никогда не распаляется правотой, не лезет с нравоучениями. Он готов мириться, подшучивать над собой и над другими. Скажут, для этого не нужно обзаводиться вредными привычками. Ну да. Кому-то, может, и не нужно. Если вы способны оставаться легким человеком, сознавая свою непогрешимость, я вами восхищаюсь. Как говорится, так держать.
Поднявшись на третий этаж неприметной серой пятиэтажки, я позвонил. С минуту было тихо. Потом дверь открылась. На пороге стояла мать Фуата, опрятная старушка в белом платке. На лестницу вышел серый кот, похожий на маленькую дымную завесу, обогнул меня и потерся боком о ботинок. Кота Фуат назвал Конфуцием (по-моему, идеальное имя для любого кота). Все остальные в доме звали его Компутиком. Мать Фуата всегда хорошо меня встречала: я был единственным непьющим другом ее сына. В доме было чрезвычайно чисто. Беленые стены и потолки. Аккуратно застеленная кровать с тюлевыми накидками на подушках. Маленький коврик с рыжим оленем. В тишине звонко тикали ходики.
Я прошел в маленькую боковую комнатку. Фуат стоял у стены на голове. Или сидел. Все зависит от оценки головы. В комнате непротивно пахло потом и немного шиповниковым отваром.
Избушка, избушка, повернись к верху задом, а к низу передом.
Аминь, Фуат неторопливо встал, отряхнулся, отвел волосы со лба. Краска быстро сходила с его узкого индейского лица. Он напоминал долго постившегося коня: аскетически исхудавший, с подергивающимися большими губами и пышной вороной шевелюрой. Здоро́во. Шиповник будешь?
А чаю нет?
Пока нет. Сейчас сделаем.
Фуат открыл форточку.
Ладно, давай свой шиповник.
Фуат был старше Клёпина и гораздо старше Вялкина. Ему было без малого сорок. Но с ним я общался на равных. Не нужно было никаких знаков уважения, не следовало обходить какие-то темы, избегать тех или иных шуток или интонаций. Почему-то легче уважать человека, не настаивающего на уважении.
Фуат ухмыльнулся:
Как там наставники?
Не знаю, почти две недели не заходил.
Как же так? На кого ты их покинул?
Я отхлебнул из кружки кисленького шиповника. И неожиданно для себя рассказал обо всех своих сомнениях.
Так-так. Понятно. А чего ты, собственно, боишься? спросил Фуат с улыбкой.
Да ничего я не боюсь.
Тогда на что тебе одобрение Ваялкина?
Все-таки я ему многим обязан
Человек сломал ногу, ходил месяц на костылях. Потом выздоровел. А костыли так и не отставил. Боялся обидеть.
Может быть, в этом что-то есть?
Может быть. Ну, похромай еще пару лет. Доставь костылю удовольствие.
7Остаток дня я пребывал в состоянии душевного подъема. Должно быть, так чувствуют себя бойцы накануне важного поединка. Перед сном задержал взгляд на своей последней картинке, уже готовой к отправке на выставку, и сказал девушке (она смотрела прямо на меня):
Спасибо. Я тебя не забуду.
Погасил свет. И ответил сам себе тонким противным голоском: «Еще как забудешь, подлец». И заснул.
Но на исходе ночи, перед рассветом, вернулась старая тревога. А я-то думал, что больше с ней не встречусь. Тревога разрасталась. Она захватила комнату, квартиру, дорогу до Центрального клуба, зал на втором этаже, мастерскую Я не мог ни уснуть, ни отодвинуться, ни оглядеться. К счастью, за окном проснулись первые воробьи, не знающие, что сегодня суббота.
Я встал, раздвинул шторы. Оделся, убрал постель. Стало полегче. Утро смотрело на мою картину чуть более трезво и прозаично так бывает всегда. Светлый мазок на облаке показался неловким. Или Нет, в целом вроде ничего.
После завтрака я упаковал картины в оберточную бумагу и вложил в рюкзак. С оформлением работ вышло удачно. В книжном магазине продавались большие литографические портреты членов Политбюро: Гришина, Черненко, Кунаева, еще кого-то. Все красавцы удалые. Прекрасный мелованый картон, тонкий белый багет. И почти за бесценок. Вожди практически дарили себя людям. Я купил несколько штук (продавщица, помню, внимательно так на меня посмотрела). Наклеил картинки вождям на физиономии. Получилось благородно, по-музейному.
Утро растопило и высушило тени. Облака неслись по яркой стремнине, как во время ледохода. Жизнерадостно скандалили воробьи. В половине одиннадцатого, за полчаса до назначенного срока, я подошел к Центральному клубу. У самой двери не удержался и топнул по льду, застеклившему большую лужу. Слюда мягко хрустнула, прогибаясь, и сквозь трещины вышло немного ржавой заспанной водицы.
Утро растопило и высушило тени. Облака неслись по яркой стремнине, как во время ледохода. Жизнерадостно скандалили воробьи. В половине одиннадцатого, за полчаса до назначенного срока, я подошел к Центральному клубу. У самой двери не удержался и топнул по льду, застеклившему большую лужу. Слюда мягко хрустнула, прогибаясь, и сквозь трещины вышло немного ржавой заспанной водицы.
Билетерша и уборщица сидели на входе за журнальным столиком и пили чай из эмалированных кружек. Уборщица взметнулась было, как боевое знамя. Но билетерша меня знала. «На выставку, что ли? Это к Вите», объяснила она уборщице. Я кивнул и пошел на второй этаж.
Все были уже в сборе. Игоря Чуренкова я видел впервые. Щуплый паренек в брезентовой ветровке. Старше меня лет на пять. Он помогал Клёпину закреплять на узорной железной перегородке картину. Картина была размером с небольшой переулок. Между прочим, Игорь единственный из нас закончил художественное училище.
Вялкин развесил картины еще вчера. Его стена выглядела весьма представительно. Вялкин то отходил на несколько шагов, то торопливо приближался, поправляя и без того идеально висевшую картину. Опять отходил, складывал пальцы кольцом и смотрел, как через окуляр.
На низких подоконниках теснились герани, столетники, кактусы и цикламены в глиняных горшках и кастрюльках. Пыльное солнце сбегало к картинам Игоря по широким сходням теплых лучей. Я снял куртку и пошел помогать Клёпину.
Когда все работы были развешены, мы двинулись по выставке, как маленькая, но важная делегация. Молчали все, кроме Клёпина. Клёпин щедро хвалил Вялкина за организаторские способности, Игоря за профессионализм, а меня за перспективность. У своих работ он вымолвил только: «Неплохо неплохое начало» и загадочно улыбнулся. Картины Клёпина занимали две трети всей выставки. Каждая картина была обрамлена рейками разного цвета: розовыми, бирюзовыми, желтыми. Названия были так же колоритны, как и сами картины: «Испанская луна», «Шиповник 3», «Несбывшийся сон желтой принцессы», «Обнаженная с гитарой», «Обнаженная в тапочках» и «Обнаженная у зеркала».
Вялкин был более сдержан и возвышен. Его картины назывались, например, «Свет во тьме», «Вознесение» (я любил эту миниатюру, где фигурка Христа рвалась в огненное небо прямо с креста), «Плакальщицы».
Игорь особо не мудрил: «Песочница», «Вечер на пруду», «Портрет жены с дочерью». Кстати, мне понравились его работы. В них была сила и какая-то целомудренная грубость. Мазки нетерпеливо сбегались, сбивались в тучи и складывались в вещи.
Что касается меня Если бы только можно было обойтись вообще без названий Или назвать все картинки одинаково: «Ожидание». На самом деле так называлась только одна картинка с девушкой и стариком.
Когда все проходили мимо нашего с Игорем уголка, я глянул краем глаза на Вялкина. Мне показалось, что Вялкин хмыкнул не то удовлетворенно, не то скептически. А может, он и не хмыкал.
Ну что, ребята, сказал, наконец, Клёпин. Мы им покажем.
«На то и выставка», подумал я про себя.
В это время в зал вошла, шаркая, уборщица с ведром и шваброй. Тяжело поставила ведро с водой на пол. Качнувшаяся вода выплеснула за край. Уборщица глянула на нас. Такой угрюмый взгляд почему-то бывает именно у тех, кто следит за чистотой по долгу службы. Затравленный взгляд героя, окруженного врагами. Мы засобирались. Уже совсем стемнело. Одна лампа в потолке все время мигала, словно ей в глаз попала соринка.
8И вот, наконец, воскресенье. Беззвучный жар фанфарной меди! Незримые толпы бросают в небо прозрачные шляпы и букеты! Оттуда навстречу летят невидимые россыпи приветственных листовок! Незаметные вспышки отсутствующих фотоаппаратов!
Открытие выставки было назначено на двенадцать часов. И совершенно напрасно, потому что в это время начинался очередной киносеанс. Показывали «Золото Маккены». Фойе первого этажа было заполнено зрителями. Главным образом, пацанами от семи до четырнадцати лет. Кое-кто хотел пробраться на второй этаж, но художники с взволнованными и сосредоточенными лицами никого до открытия не пустили. Начался журнал. По одному, по двое подтягивались опоздавшие. Мы смотрели на них, пытаясь вычислить своих посетителей. Но, похоже, всех интересовало исключительно золото Маккены. Прозвенел звонок: журнал кончился. И вот в фойе остались только мы.