Элегiя на закате дня - Олег Красин 9 стр.



Тютчев отложил перо в сторону, закончив письмо к Эрнестине в Овстуг, протянул руку и закрыл крышку тяжелой металлической чернильницы с фигурой Гёте сверху. Этой вещью он дорожил, привез её из Мюнхена. Гениального Гёте он не знал  тот жил в Веймаре, а Тютчев служил по дипломатической части в Мюнхене. Но вот с его невесткой Оттилией он всё же познакомился, попав в Веймар уже после смерти автора Фауста, и захаживал в её в дом.

Вернувшись от Лёли домой, Тютчев сел за широкий стол возле окна, откуда бил полуденный жар, долго и мучительно писал, подбирая слова. Письмо давалось ему с трудом, и оно было не первым, где он признавался в своём бессилии покинуть Эрнестину Фёдоровну.

Он смотрел на исписанный лист бумаги, на строчки, содержащие нежные, чувствительные слова к жене, призванные скрыть всё, что бурлило и клокотало в нём последнее время, и чувствовал, что балансирует на тонкой грани правды и лжи. Не намереваясь делать выбор между двумя женщинами, он, по сути, признавался в любви им обеим. Однако, на самом деле, Тютчев мог всё, кроме любви: мог обольщать, боготворить, преклоняться, мог молиться на богинь во плоти. Полюбить же казалось ему сложным делом.

Страсть, которая часто вспыхивала подобно яркой комете, особенно в молодости, могла заменять на первых порах любовь, создавать её видимость, но физическое влечение угасало довольно быстро. И что же оставалось после? Обожание, духовный восторг, платоническое любование совершенными женскими формами, как любуются формами античных скульптур?

Так было, по крайней мере, раньше; женщины, чувствуя его охлаждение, относились к Тютчеву с понимаем, ведь поэтическая натура всегда пребывает в грёзах, а значит к ней не предъявишь особенных требований. Его метрессы отступали, покидали поле любовного боя, признав поражение, отступали все, но не Лёля. Она не желала смиряться с отчуждением любимого, её Боженьки. Он чувствовал, что она вновь и вновь старается возбудить в нём любовь, не отпуская в заоблачные выси, заставляет жить полной и насыщенной жизнью здесь, рядом с ней.

Её жгучие соблазнительные глаза, когда она лежала на постели в одном пеньюаре с распущенными волосами и, слегка улыбаясь, смотрела на него, возбуждали былую чувственность. А ещё жаркое, зовущее тело, её горячие, гибкие руки.


Сладок мне твой тихий шепот,

Полный ласки и любви;

Внятен мне и буйный ропот,

Стоны вещие твои.


Тютчев не мог выкинуть этих волнующих картин из головы.

«Как сладострастный старый сатир»,  подумал он о себе с горькой иронией и уголки его тонких губ, с которых обычно сыпалось столько острот, печально опустились, а глаза же на минуту повлажнели.

Солнечный столбик пыли медленно поднимался к побелённому потолку. Плотные зеленые шторы из тяжелого габардина едва пропускали дневной свет, который пробивался сквозь широкую щель  Щука оставил её, чтобы в комнату проникало хоть немного воздуха, пусть прогретого, пусть липкого, но всё же

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Однако шторы не колыхались. По лицу стекали капельки пота и, поднеся платок ко лбу, Тютчев вытер его, а затем пригладил рукой торчащие вихры седых волос, ощутив их теплоту и влажность. Жарко. Тяжело. Душно. Голова горела.

Он скинул с себя домашний халат, оставшись в панталонах с подтяжками и белой рубашке. Вообще, он любил жару  его часто видели на скамейке возле дома купца Лопатина на Фонтанке, где он снимал квартиру, читающим газету. Он грелся, размякал, подставляя солнцу лицо и щурясь на ярком свету. Но сейчас, этим летом, на которое выдалось столько переживаний, связанных с ним самим и его женщинами, жара совсем не радовала.

Мысли Тютчева вновь вернулись в Овстуг, и сразу припомнилась родная усадьба в Орловской губернии, широкие зеленеющие поля, маленькая прохладная речка Овстуженка. Там, по бескрайним просторам носился озорной свежий ветер, овевая его землю, его самого, его рощи и леса. Там он рос, впитывая в себя природу, как впитывает влагу полевой цветок на заливном лугу.

O rus, quando ego te aspiciam!23 О, Овстуг!

Тютчева иногда влекло туда, в этот хмельной запах нескошенных трав, в нагретую солнцем уютность деревянных стен и полов родового дома. Хотелось снова ощутить медовый вкус яблок, а ещё услышать по утрам неутомимое гудение шмелей, веселый стрекот сверчков.

Однако Прожив большую часть взрослой жизни в городском обществе, купаясь в нём, дыша им, он не мог надолго покинуть петербургскую жизнь и предаваться деревенской неге. Его охватывала тоска, когда он глядел на обширные поля, ждущие тяжелого крестьянского труда, на летевших по небу неприкаянных лебедей, на безвольно клонящиеся к реке ветки молодых березок. Он изнывал, засыхал без светского общества, без ежедневных встреч, взаимных колкостей, эпиграмм, пересудов. В Петербурге бурлила жизнь, а в Овстуге тихим ручейком текла деревенская скука.

Когда же Фёдор Иванович поневоле оказывался в Овстуге, то всецело подчинялся тому деревенскому распорядку, который сложился уже давно и не тешил новизной и разнообразием.

Так утром он обычно гулял с женой или кем-нибудь из дочерей, гостивших в усадьбе. Маршрут путешествия был одинаков: заглядывали на могилу отца, затем неторопливо шли к роще, росшей неподалеку.

Эта рощица вызывала у Тютчева умильные детские воспоминания, связанные с мёртвой горлицей  однажды маленький Федя со старшим братом Колей обнаружил там бездвижную птицу, лежавшую возле тропинки. Они её похоронили в траве неподалёку, и Тютчев написал эпитафию в стихах. Наверное, это была его самая первая пьеса.

А роща и горлица с того времени находились в одной связке памяти, вызывая элегические грустные воспоминания друг о друге, воспоминания, от которых сложно избавиться, как и от сопутствующих слёз сентиментальности.

Но он всегда избегал преувеличенных проявлений чувств, словно стеснялся своей человечности, поэтому и ходил среди разросшихся деревьев с отвлеченным, безразличным видом, будто прогуливался по аккуратной липовой аллее возле усадьбы.


Нагулявшись он пил чай, а потом до обеда читал Эрнестине Фёдоровне стихи, по большей части, чужие, или свежие газеты  супруга, как и он, интересовалась политикой. После обеда все собирались в гостиной у пылающего камина, и Тютчев снова читал, говорил, но уже в кругу любящего семейства и в одиннадцать вечера ложился спать.

Распорядок простой, без изысков и вычурных придумок. Пожалуй, такова и должна быть деревенская жизнь  тихая, простая и понятная, как вечер, клонящийся к закату.

Хотя нет, ещё не всё.

В сумерках он выходил один-одинёшенек в рощу и рвал фиалки, так восхитительно и волнующе пахнущие ночью, что сводили с ума. Он купал в них лицо и руки, окунал утомленное сердце, пытаясь излечить его от печали. Утолив жажду этим волшебным запахом, брёл домой по влажной ночной траве, осыпаемый серебряным звездным дождем. Фиалки и звездная ночь будили поэтическое вдохновение.

Так и заканчивался его день, и если не каждый раз, то довольно часто.

Сейчас же, при Лёле, этого бы не случилось, ведь у него пропала нужда топить печаль в фиалковом вине. Если бы он поехал в Овстуг, то уже не бродил бы ночью по роще с осыпающимся букетом фиалок в руке.

Если бы поехал


Тютчев снова посмотрел на письмо к Эрнестине Фёдоровне, готовое к отправке.

Нет, он не собирается в усадьбу этим летом. А письмо? Оно останется письмом, в котором изложена абсолютная правда: Эрнестина ему нужна, и он не желает с ней расставаться. Обещание приехать в любой момент было, конечно, обманом. Он просто морочил ей голову, врал, чтобы не обидеть, ведь порядочные люди не наносят обид. Но ему было неловко, будто он обманывал не её, а самого себя.

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Нет, он не собирается в усадьбу этим летом. А письмо? Оно останется письмом, в котором изложена абсолютная правда: Эрнестина ему нужна, и он не желает с ней расставаться. Обещание приехать в любой момент было, конечно, обманом. Он просто морочил ей голову, врал, чтобы не обидеть, ведь порядочные люди не наносят обид. Но ему было неловко, будто он обманывал не её, а самого себя.

В письмах он не жалел такой чуждой ему слезливости, не жалел чувствительных слов. Наверное, их можно было бы заменить на более спокойные, умеренные выражения. Только женщин не проймешь холодными рассуждениями  он хорошо их изучил. Чтобы привязать женщину требовалось нечто большее, чем логически выверенные доводы, требовались горячие клятвы и признания, требовались выражения, не оставляющие никаких сомнений в чистосердечии пишущего.

И это письмо, он вновь кинул взгляд на уже запечатанный конверт, на свою витиеватую подпись, письмо получилось неподдельно откровенным, подробным, хорошим, таким, каким он и хотел.

Что ж, правдивость всегда ему удавалась, и в стихах, и в отношениях.

Зимние хлопоты

Через пару лет, роман между Тютчевым и мадемуазель Денисьевой, о котором и жена, и дочери, и близкие друзья думали, что он скоро иссякнет, засохнет как родник, высушенный испепеляющим зноем страсти, роман этот всё ещё продолжался.

Более того, родник не засох, а пробился в более спокойное, обыденное русло. Казалось, что окружающие привыкли к заурядному адюльтеру, с ним смирились, о нём почти позабыли и вроде бы перестали осуждать неосторожных любовников.

На этом фоне у Тютчева возникло неудержимое желание примирить всех близких, объединить их силой любви если не своей лично, то общечеловеческой. Ему захотелось, чтобы все любили друг друга как он мечтал во время поездки на Валаам. Именно тогда его душа, растаявшая от обаяния Лёли и её всеохватной любви, требовала счастья для всех.


И вот уповая на лучшее, Тютчев в конце декабря отправился в Овстуг. Он ехал в наёмной карете, утеплённой изнутри плотным войлоком. Пушистый снег далеко разлетался из-под копыт лошадей. Долгая зимняя дорога влекла долгие размышления о будущности.

Впереди был Новый Год, а в новом году всё должно пойти по-новому.

«К чёрту хандру, время пришло!  с подъемом думал он,  пора примирить моё семейство с Лёлей, чтобы как в старые добрые времена она и её тётушка бывали у нас, сидели за одним столом с Эрнестиной, с дочерями, без всякой тени вражды и предубеждённости. Мир, только сладостный мир! Хватит враждовать, хватит браниться и дурно относиться друг к другу! Пора признать, что жизнь слишком сложна, чтобы строиться по единому правилу».

Тютчев ехал в хорошем, приподнятом настроении, он готовился к грядущей эпохе всепрощения.

Назад Дальше