Тогда же невзначай он завел и семью, словно подхватил дурную болезнь, даже не думая предохраняться: его избранницей стала сокурсница, на пять лет его младше, дочь таксиста и бухгалтера, торопливо родившая ему сыновей-погодков, словно боялась, что он одумается и ее бросит. Она была классической «дворняжкой» с окраины Москвы, всеми силами стремящаяся выбиться в люди, воспринимая Гроссмана как свой шанс: два высших образования, занимается недвижимостью, при деньгах, купил квартиру и ездит на подержанной иномарке для 90-х это было многообещающим началом карьеры.
Когда же он осознал, что наличие семьи его тяготит, а зарабатывать деньги утомительно скучно, то начал процесс последовательного демонтажа всех связей, которыми к тому моменту оброс, желая максимально опростить свою жизнь, сведя ее до простых физиологических потребностей. Отсутствие литературного признания он использовал как предлог для разрыва отношений со всеми, кто отказывался безоговорочно признавать его гениальность. Таким образом он решил строить свою художественную биографию. Он словно бы забыл то, чем занимали все предыдущие годы: жить долго и счастливо, теперь он словно стремился сделать себе больно, чтобы затем свой крик от боли выплеснуть на бумагу.
Кто-то из бывших его друзей в отместку за то, что тот его ненароком оскорбил, дал ему кличку «мастер словесных поллюций», которая намертво приклеилась к нему, несмотря на то, что он тут же бил за эти слова по лицу, невзирая на гендерные признаки обидчика. Ему довольно успешно за пару лет удалось избавиться от своего материального благополучия, разведясь с женой и став на долгое время безработным: в конечном счете сейчас он обитал в квартире отца, отошедшей ему по наследству, в которой из мебели остались лишь матрас на полу и три стула со столом на кухне: рабочее место никем не признанного гения.
Выскочив из ванны, мокрый и голый, переместившись на кухню и усевшись перед видавшим виды ноутбуком, он лихорадочно стучит по клавишам, пытаясь зафиксировать свое озарение: на виртуальном листе бумаги появляется черная цепочка виртуальных букв, как нельзя лучше отражающая всю иллюзорность его попыток понять, чего же он хочет. Когда уже кажется, что мысль окончательно зафиксирована, снова раздается телефонный звонок. Гроссман в раздражении поднимает трубку и оказывается приятно удивлен: это его приятель Барон, один из немногих, кто воспринимает его всерьез, художник-акционист, ведущий такой же маргинальный образ жизни, что и он сам.
У меня гениальная идея, сообщает он ему, любой козырной сюжет это кровь и любовь. Напиши об убийстве от первого лица, для убедительности можешь убить жену. Успех гарантирован и заодно от своей мегеры избавишься.
Убить Варвару? уточняет Гроссман.
А у тебя есть что, еще какая-то тварь, которую стоит замочить?
Зачем так грубо? трет он висок, пытаясь успокоить пульсирующую боль, она мать моих детей.
Убить Варвару? уточняет Гроссман.
А у тебя есть что, еще какая-то тварь, которую стоит замочить?
Зачем так грубо? трет он висок, пытаясь успокоить пульсирующую боль, она мать моих детей.
Она же отсудила у тебя твою квартиру.
Да и черт с ней, недовольно жмурится Гроссман, с недоумением разглядывая то, что так лихорадочно писал до звонка, детям надо где-то жить. Не со мной же, Барон, иначе мне пришлось бы от них отказаться и сдать в приют. Нет, мне нужна идея, которая может быть усвоена средствами массовой информации. Понимаешь меня?
А я тебе о чем толкую, луковая ты голова? Ужас и похоть два в одном. Немножко порно и немножко жестокости, как у Триера в фильмах. Просто тебе не надо перегибать палку.
А я ее перегибаю? настораживается Гроссман, тут же заподозрив его в недостаточном уважении к себе, я что, по-твоему, недостаточно гениален?
К сожалению, ты слишком гениален, чтобы тебя понимали посредственности. И я, и ты мы оба гении. Я тебя боготворю, ты же знаешь. Нас никто не понимает.
Голос друга звучит так убедительно-проникновенно, что у него не осталось ни малейшего сомнения в его преданности: он решает, что можно его простить на этот раз, он не такой противный, как тот, что сидит в зеркале и строит ему рожи. Мысль о двойнике неприятно кольнула самолюбие, но он тут же постарался избавиться от нее, ухватившись за преданность своего приятеля.
Да, ты прав, черт побери, ты прав. А что было вчера?
Не помнишь?
А нужно?
Мы были у Вассермана, помнишь? Он тебе исповедовался: рассчитывает, что ты о нем напишешь.
Сейчас, поведясь на неприкрытую лесть, идея написать о себе как об убийце начинает ему нравиться. Да и кто такой Вассерман для него: мелкая и темная личность, торгующая антиквариатом и страдающая духовной анорексией. Для Гроссмана, мечущегося в поисках подходящего сюжета, это не вариант. Даже его приятель Барон, в миру Илья Георгиевич Рутберг, куда как интересней и колоритней: антихудожник, основной творческой задачей считает уничтожение основных духовных ценностей, чтобы все в искусстве начать заново; своими акциями хочет предъявить убедительное доказательство того, что любой творческий акт бессмысленен; легенда в мире андеграунда неоднократно разрубал публично иконы, осквернял музейные залы своими фекалиями, сидел в клетке и играл роль собаки, публично совокуплялся с животными, его можно использовать как прототип главного героя, для которого у него есть даже подходящее имя Леонард.
«Надо, чтобы его непременно звали мессиром, отметил он про себя, и я наделю его чертами моего характера: так будет легче работать».
Ну так как, будешь о нем писать? напоминает о себе Барон.
Нет, уверенно формулирует свою позицию Гроссман, он мне не интересен. Мне нравится твоя идея о том, чтобы написать об убийстве от первого лица. Но убивать Варвару я не буду, надо будет кого-нибудь другого пригласить на эту роль кого не жалко.
Может, Юльку Тюльпан?
Кого, кого?
Это подружка Саши Гейфеца, помнишь? Мультипликатор со студии «Пролет».
И кто она? У нее такое ужасное имя Юля.
Она весьма преуспевающая проститутка.
Что? слово царапнуло Гроссмана своей откровенностью: разве можно услышать такое о женщине в качестве ее характеристики? В каком смысле?
Она индивидуалка, говорят, что очень хорошо зарабатывает: Гейфец живет за ее счет, она его содержит. Он при ней в качестве домашнего животного. Правда, с его шевелюрой он похож на пуделя?
Так кого мне убить ее или ее еврейского пуделя?
Можно подумать, что ты сам русский?
Гроссман так удивлен этой бестактностью в свой адрес, что даже не реагирует.
Я немец, поправляет он Барона, и ты это знаешь так же хорошо, как и я.
Так тебя с ней познакомить?
Потом, сейчас мне нужно работать.
Окончив разговор, он завис в каком-то умственном ступоре, склонившись над столом с раскрытым ноутбуком, прокручивая в голове слова о том, что ему нужно будет убить проститутку: эта мысль прельщает его своей новизной, словно ему дали понюхать несвежие носки в первый раз, унизительно и интересно, потому что противоестественно. А может наоборот совершенно естественно?
«Что первично во мне животное или человеческое? Это какое-то безумие: чем я ненормальней, тем больше людей принимает меня за своего. Чем занимается Барон? Он рубит иконы в щепки, на Кассельской Документе и у него аншлаг: немцы видят в этом начало новой эстетики, затем сжигает их, а оставшимся пеплом и углями пачкает холсты, рисуя на них символы мужских и женских половых органов, называя это все мегаиконописью коллективного бессознательного в виде базового не замутненного традицией архетипа восприятия сакрального начала йони и лимбо как символов чистой человеческой просветленности, исходной точки построения любого культурного кода. Звучит несуразно, а, по сути, акт вандализма, облеченный в постмодернистскую терминологию. Сложно поверить, что все наши лучшие духовные устремления, такие как изобретения Бога и все красоты построения метафизики, сводились изначально простейшему желанию совокупляться. Неужели похоть является матерью моей души? А душа, как известно христианка. Тот же Барон неоднократно приколачивал свою мошонку к дверям на Лубянке, к полу в Третьяковской галерее, к ограде Мавзолея и получал за это реальные судебные сроки, считая, что искусство должно протестовать, а любой художественный акт должен быть шокирующим настолько, насколько это болезненно для самого художника. Можно ли его назвать юродивым или даже святым от искусства? Навряд ли: просто он откровенный циник и таким образом хочет приобрести известность, и на этом хорошо заработать. А что хочу я от своей славы? Я хочу признания чтобы весь мир поклонился мне и чтобы тот, в зеркале, тоже поклонился».
Головная боль становится совершенно нестерпимой, он нашарил в недрах пустой квартиры две случайные таблетки цитрамона и запил их холодной водой из-под крана, после чего принялся ждать, повторяя про себя «Господи, помилуй» 30 раз и «Господи, спаси» и так три раза подряд, пока боль не стихает.
Уютные слова молитвы словно окукливают в ворох воспоминаний из далекого детства, когда он лежал в кроватке и дремал, а бабушка читала монотонным, убаюкивающим голосом эту деревенскую молитву. Когда боль наконец-то отступает, он надевает свое «партикулярное» платье для выхода в город и отправляется на работу.
На улице холодно и сухо: конец апреля, но весна задерживается. Ему нравится такая погода: после похмелья она хорошо бодрит, прочищая мозги похлеще нашатырного спирта, небо ясное, как глаза свежепойманной рыбы, надежды переполняют и лишь встречные слегка раздражают, словно мелкий камушек в ботинке.
В агентстве на Чистых Прудах получает наряд на доставку 10 писем: значит, сегодня он заработает 2000 рублей, по 200 с каждого, и начинает движение по городу, с его точки зрения, лишенное всякого смысла. Офис, офис, офис, квартира, снова офис, издательство, архитектурное бюро, бизнес-центр, модельное агентство, рекламное агентство. Все.
К 6 вечера он, сделав забег по всему городу, оказался на Страстном бульваре, в подвале чебуречной, в окружении студентов литинститута, причащаясь пивом с водкой и ожидая приключения. Ему нравится это место оно напоминает ему студенческие годы: дешевая водка со сладковатым привкусом глицерина и жидкое пиво с послевкусием воблы, а еще здешние разговоры молодых и непризнанных, которые щедро обмениваются между собой идеями. Он их подслушивает и складывает у себя под сердцем в робкой надежде, что хоть одна проклюнется и ранит его настолько, чтобы сделать настоящим писателем.