Запретный лес. Литература для взрослых - Сергей Валерьевич Захаров 2 стр.


У нее был грудной, с картавинкой малой, голос, а в словах, там и здесь, проскальзывал обретенный на растрелянной родине акцент. Там ракеты падали регулярно, порой совсем рядом, и сердце, сжавшись в тысячный раз, таким однажды навсегда и осталось: маленьким, злым и сильным  так рассказывала мне Адка. Совсем и не маленьким, возражал я  если нашлось в нем место для такого здоровенного обалдуя, как я От волос ее почему-то пахло всегда чабрецом, а когда Адке случалось рассердиться, она морщила смешно нос и темнела, едва ли не в чернь, глазами. Мы и провели-то вместе  всего ничего. Четырнадцать дней. А рассчитывали  на сорок. Лет. Мне и вспомнить-то будет нечего  потом. Вот чего я опасался, но, как выяснилось, я не особенно и хотел  вспоминать.

Напротив даже  я забывал. Забывал планомерно и против воли. Память включила механизмы защиты, и я терял с обвальной быстротой. Забывал все, что у нас было  или, точнее, могло быть. Ведь ничего и не было. Не успело. Не случилось  что, вероятно, и к лучшему. Счастье лишь поманило точеной рукой  и тут же сделало ноги.

Я вообще плохо помню то время. То безвременье  так будет вернее. Я что-то делал, куда-то ходил, разговаривал с кем-то  но жил откровенно мимо. В сторону, вкривь и вскользь.

Вскользь Так скользя, я начинал временами верить, что все неподъемное уже изжито. Слабее делались ледяные и жаркие волны, топившие меня каждым утром  когда, проснувшись, присваивая в новый раз мир, несколько секунд я бывал почти светел  а после приходило осознание невозможного, забирало с собой и било плашмя о дно, чтобы долго еще, на откате  мордой по острым камням

Но слабее, слабее  иногда почти хорошо. В формате серого кино проскакивали вдруг посторонние и приятные краски: хрустящая, новорожденная зелень огурца в черных руках старухи на центральном рынке; молочно-розовый детский писк из весенних колясок; одна из моих незамужних коллег  помню кровавый рот ее, кривоватый, очень тонкий и белый правый клык, который мне так хотелось потрогать языком; помню тревожные колени и хвост, который определенно ей пригодился бы, чтобы обозначить свои намерения максимально ясно

Хотя куда уж яснее  лифт, ром, сломанная рейка дивана, слепые обоюдные пальцы, лиловое мягкое кружево, губы на ощупь и губы на вкус  а после стоп-кадр, мгновенная пауза, взрыв  и нет ничего. Фрагментами в Черное море  и все потому, что духи у коллеги  те самые, от великой одной и несчастной француженки. Те самые, что любила Адка.

И пойми ты это сразу  не пришлось бы человека обижать, не пришлось бы бормотать, извиняясь, невнятное  и снова в серый формат. Да, катился мой янтарный вагон, вот только рельсы были хрустальными и шли мы меж минных полей.

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Хотя куда уж яснее  лифт, ром, сломанная рейка дивана, слепые обоюдные пальцы, лиловое мягкое кружево, губы на ощупь и губы на вкус  а после стоп-кадр, мгновенная пауза, взрыв  и нет ничего. Фрагментами в Черное море  и все потому, что духи у коллеги  те самые, от великой одной и несчастной француженки. Те самые, что любила Адка.

И пойми ты это сразу  не пришлось бы человека обижать, не пришлось бы бормотать, извиняясь, невнятное  и снова в серый формат. Да, катился мой янтарный вагон, вот только рельсы были хрустальными и шли мы меж минных полей.

И еще  неосознанно и вряд ли понятно  я активно выжигал в себе Украину. Перестал есть национальный борщ и вареники  два любимейших мною блюда. Перестал бывать у дядьки Анатолия в Чернигове  невзирая на отличнейшую рыбалку, какой он до того угощал меня каждое лето. При звуках украинской мовы меня коробило и трясло. Даже Гоголь утратил бесценные россыпи мистического, полусумасшедшего своего очарования, а Тарас Бульба из былинного гиганта превратился в излишне грузного, страдающего одышкой старика со вздорным характером и врожденной замашкой мокрушника. Нетребко больше не пела. София не устремлялась ввысь.

Я знал, что это нехорошо, неверно, и Гоголь, по большому счету, вряд ли в чем-то повинен, как не виноваты борщ, вареники, галушки и князь Владимир над суровым и вечным Днепром  знал, но поделать с этим ничего не мог. Есть вещи, которые сильнее нас. И на Черное море я больше не ездил. Я выдавил его из себя, излил в никуда, предал анафеме и похерил так же, как и многое другое.

Природный инстинкт, убедившись в несостоятельности разума, взял меня на иждивение и помогал, как умел, примириться с новым беспорядком вещей. Я с упорством обреченности забывал.

Но одно проросло и осталось, запустив корни в клетку каждую угнетенного мозга: время должно жить шагом. На бегу ему нечем дышать.

Время живет только шагом. Я разучился спешить  в октябре простреленного года. И удачно, пусть с опозданием, начал взрослеть. Открыв глаза очередным хмурым утром (на море был полный штиль), изучив взметаемую слабым сквознячком паутину в ближнем углу потолка, я как-то сразу и вдруг осознал, что уже не бессмертен  а это самый верный признак выздоровления.

И поезд с янтарным вагоном прибыл-таки на Средний Восток. С неизжитым и новообретенным своим зверинцем я выгрузился на вечерний перрон  и перевел дух. Воздух был узнаваем.

Я улыбнулся, и вокзальная нищенка, углядев золотой зуб, истребовала  и тут же получила  с меня мзду. В сорока километрах к северу, посыпанные крупной морской солью, маячили трехтысячники гор. Ехать дальше было нельзя  да и некуда. Рельсы заканчивались здесь.

И теперь, спустя годы, я с полным основанием могу утверждать: вряд ли вообще кому-то захочется  уезжать отсюда. Люди здесь существуют бесконечно долго, побивая свои же рекорды, воздух тягуч и вкусен, а голуби, переходя дорогу, предпочтут скорее погибнуть под колесом, чем ускорить хоть на йоту шаг свой. Здесь не взрывают больше, и худшее, чего можно ждать  подожженный мусорный бак.

И, главное, здесь есть волынки. Волынки, фальшивящие Мендельсоном  но фальшь их снова приятна, как и всякому, кто готовится стать мужем и отцом.

Нет, Средний Восток  замечательное место. Исключительное. Уникальное. И стрелки, прилипшие к циферблату, всегда показывают нужное мне время  теплый октябрьский вечер, без пяти минут семь.

Пространство

и давно пора бы понять: он  другой совершенно. Он сам по себе. Но всякий раз, когда их видели вдвоем, не избежать было обрыдшего в предсказуемости своей вопроса: скажите  это не ваш отец? Как вы на него похожи!

и сам он, неизменно отвечавший с пошловатым сарказмом, а то и злобой откровенной даже: больше всех об этом знает мама. Или: если верить паспортным данным и воспоминаниям родителей о стройотряде  да. Или: спросите у отца  он лучше помнит обстоятельства, при которых я был зачат. Ненавидевший себя за эту пошлость  но по-другому не умевший.

Нет его  сходства. Совокупный оптический обман  вот что это такое.

Сам он, встречавший зеркальную копию лишь в минуты бритья, по необходимости и без удовольствия, не видел никакой схожести.

я ничуть на него не похож! Я  сам по себе. Мы разные. Раз-ны-е. Живем в двух отстоящих городах. Встречаемся недолгий раз в полгода. Он ушел из семьи пятнадцать лет назад и половину моей жизни прожил с другими людьми  а это не проходит бесследно. Я  ничуть на него не похож. Я  сам по себе!

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Сам он, встречавший зеркальную копию лишь в минуты бритья, по необходимости и без удовольствия, не видел никакой схожести.

я ничуть на него не похож! Я  сам по себе. Мы разные. Раз-ны-е. Живем в двух отстоящих городах. Встречаемся недолгий раз в полгода. Он ушел из семьи пятнадцать лет назад и половину моей жизни прожил с другими людьми  а это не проходит бесследно. Я  ничуть на него не похож. Я  сам по себе!

Молодые мамаши, толстозадые и прекрасные, познавшие уже усладу материнства, но еще не горечь его, катают хором дремлющих младенцев  единственных, каких больше нет! Развращенная популярностью белка ест далеко не все, а эстетствует и избирает: еще бы, ведь родовое ее древо  в двух шагах от Петра и Павла, где ударит вот-вот перезвон, и начнется воскресная служба. Летят от реки первобытные, полные животной радости крики байдарочников и каноистов  он придет через пару минут.

И ходил отец совсем по-другому: стремительным, заостренно-опасным перемещением своим разрезал пространство надвое, и всякий раз казалось, что две разлученные половины, побыв секунды в неустойчивом выжидании, покачавшись вопросительно-обреченно  рухнут в звоне и грохоте ниц. Жилистый, подтянутый, пружинисто-резкий  заведенный на долгие века.

А сам он двигался уверенно-медленно и тяжеловато, как будто все еще носил на себе сто десять спортивных килограммов, каких в действительности давно уже не было. Сам он пошире был и повыше, но каждый раз, когда их с отцом видели вместе, приходилось с раздражающей неизбежностью слышать одно  как вы на него похожи!

подарил дорогие часы и слушать не стал возражений. Ну, куда они мне, говорил он отцу  они же вносят диссонанс, непривычно таскать на руке целый автомобиль. Как-то не гармонирует, не вяжется, не стыкуется, нарушает имидж полуаскета, какой для меня что-то да значит  и заткнулся, и взял: потому что видел, как хочет того старик.

тряпки носил самые модные и чересчур молодежные, считая себя непревзойденным сердцеедом и, по тому судя, что третья жена, розово-слащавая актриса драмтеатра с маленьким ненормально ртом (отец, смущаясь, показывал как-то фото) была почти втрое его моложе  имел для этого основания.

А он, сын, снисходительно-мудро, как старший, взирал на вечную эту готовность и перманентное раздевание глазами всех и всяких, попадающих в поле зрения женщин  как будто сам был другим. Но почему «как будто»? Он и был другим. И есть другой. Он  сам по себе.

каждый раз перед тем, как приехать. Проявляя в общем-то не свойственную ему деликатность, звонил и спрашивал: ты один? Ничего, если я у тебя переночую? Хорошо, еду, жди. Что купить? Приезжал, оставляя внизу машину (каждый раз новую и всегда не ту, о какой мечтал), привозил пакеты с гурманской снедью (он любил поесть и делал это с наслаждением, погружаясь и не торопясь), и обязательно кофе из лучших. Наглотавшись этого самого кофе, они всю ночь не могли уснуть и болтали, болтали, болтали, втискивая в несколько убегающих споро часов  полгода с той и другой стороны.

Назад Дальше