Когда на работу? спросил он.
Завтра надо было, да я отгул взял, Вадя вкалывал на вредном производстве, по графику «сутки через трое», в полусотне километров отсюда. Платили там, в ракурсе общеперестроечной нищеты, по-царски.
Пожилая коза Вероника поименованная в честь Вероники Кастро подбежала и ткнулась несильно в колени. Пацан, прихватив животину за рога, поборолся слегка, шлепнул по теплому боку.
Наблюдал когда-нибудь такое? Вадя потянул из пачки штук шесть сигарет «Космоса», сунул Веронике в морду та слизала вмиг и благодарно заблеяла.
Ни фига себе! Я знал, вообще-то, и раньше, но чтобы с фильтром!.. он улыбался, а Вадя, без всякого перехода, добавил:
Нина Фёдоровна померла ночью. Мамка моя. Такие дела
Да ну!?
Гну! Иди посмотри, дурачок!
Он поднялся на две ступени, вошел в забитый под завязку техническим утилем коридор, потянул на себя тугую разбухшую дверь и замер: бесформенное, страшное в своей голости мертвое мясо старухи лежало на столе в самом центре комнаты. Воздух был сладок, тягуч и плотен. Три товарки её живые споро протирали дряблую белизну тряпицами и, обернувшись на дверной скрип, погнали его взмахами рук прочь.
Как же так, Вадя? спросил он, оказавшись снова на улице. Ведь позавчера еще, помнишь, ругалась, Доцента палкой лупила, да и всем тогда перепало
А вот так! Чего ты хотел? Ей в апреле восемьдесят шесть было. Понял? Она меня поздно родила. Мы с тобой, после Чернобыля, столько хрен протянем. Даже и не надейся! Вчера, позавчера, завтра Все подохнем придёт время И ты, и я, и Доллар, и Тунгус А сейчас вот Нина Федоровна, Эн Эф моя крякнула. Пожила уже, хватит с нее! Вредная в последнее время была, сам знаешь Да оно и понятно. Жить хочется, а жить нечем. Организм свое отработал. Померла и померла хрен ли тут говорить? Ничего, привыкнешь! Хоронить надо скорее жара. И так уже в хате дышать нельзя. До завтра полежит, а там свезем-закопаем. Ну, чё ты пасть раззявил? Чё ты скулишь?! вызверился неожиданно он. Я у нее всю жизнь допроситься не мог, кто мой батька! Гуляла, как невменяемая как тут узнаешь? ****овала на всю катушку молодая, красивая, как же А меня Амуром до тех пор, суки, дразнили, пока в силу не вошел да морды за то чистить не начал. Амур, *****, дитя любви!..
Он, взорвавшись и отгремев, продолжал много спокойнее но пацан перестал вдруг что-либо понимать: как будто прежние вращались шестерни, а вот сцепление между зубцами исчезло. В один не уловленный миг.
То самое, уже знакомое ему ощущение нереальности происходящего дохнуло пьяняще-жарко, обволокло и не отступало. Он повел искоса глазом на Вадю так и есть! Оно самое! «Беседы с духами» так зовёт это Сашка-Доцент. Мистика, тайна, загадка То, за что Вадя и получил свою «группу» зрачки его утеряли фокус, а речь медленной сделалась, почти неразборчивой и бессвязной, как будто кто-то ДРУГОЙ, до поры сокрытый в неизведанной глуби, выявился разом и сменил друга, вещая из его оболочки. И это острое, чуть пугающее и расслабляющее одновременно, как гипноз, чувство сродни бесконечно далеким проблескам-вспышкам звезд в туманном осеннем сумраке Кто-то нездешний беседовал на незнакомом языке, но если поднапрячься, как следует, то можно, можно понять, думалось ему. Чуть-чуть дотянуться, допрыгнуть, заглянуть и постичь её, извращенную логику безумия. Или, напротив, единственно верную логику. И он, бездвижный, вслушивался до боли в голову с петель рвущий бред, пытаясь вычленить вспыхивающий кратко и гаснущий тут же смысл, он слушал, вслушивался, вникал
а потом всё завершилось. Так же мгновенно, как и началось. Голова встала на место. Снова он понимал Вадину речь но дивился уже другому: недобрым, непонятно-недобрым её интонациям.
вот так, малой! Ладно, ты иди. Мне тут с гробом, машиной, да и всем остальным решать надо. Завтра приходи к двенадцати на кладбище повезём. Давай, малой, не до тебя сейчас!
Ты как вообще, Вадя? Ты в порядке? он всё тянул, медлил и медлил, не решаясь отчего-то уйти, и нарвался.
Да ты достал, слушай! Нормально, малой! Нор-маль-но! Только так! Вадя уже не улыбался, более того: впервые пацан видел его, обычно невозмутимого, в открыто читаемой неприязни и злобе. Сказал же всё хорошо! Хули ты доебался!? Всё пучком. Давай, малой двигай! Некогда мне!
Вот тогда он и ушел. Обиделся до самого нутра, до серёдки костного мозга и ушел. «Двигай давай, не до тебя сейчас!» Вот дела! Как будто он напрашивается! Сами же и приняли в свою компанию, дозволив бывать беспрепятственно на всех их сборищах-пьянках-беседах, а теперь пожалуйста: «не до тебя!» Да от кого услышать от Вади, которого он почти боготворил! И на тебе «некогда, не до тебя, достал!» А он здесь разогнался было со своими утешениями! На, получи! И правильно не лезь, куда не просят! Только-только начал он ощущать себя взрослым и чего-то стоящим еще бы, вращаясь среди самых отчаянных сорвиголов Первого! как Вадя, на какого он едва не молился, играючи, мимоходом, стащил его за ноги с небес и брякнул о вчерашнюю землю. Показал ему, кто он есть. А кто он есть? Да никто! Никто, и звать его никак! Мелочь, сопляк, ребенок. Молокосос. Щенок. Но Вадя-то, Вадя Да, он воевал, у него, после Афгана, проблемы с головой но орать-то зачем? Зачем орать? Постой-ка сказал он себе. У него, вообще-то, мать померла. Нина Федоровна. Эн Эф. Ты можешь представить себе, как это умерла мать? Можешь? Нет! Не могу. Не стану даже и пытаться. Потому что этого просто не может быть. Это невозможно. Моя мать никогда не умрёт. А вот Вадина померла.
Он стал думать о Нине Федоровне, какую и не помнил иной, кроме как согнутой под прямым углом, крючконосой и грузной старухой в засаленной, повязанной на пиратский манер косынке, из какой выбивались там и здесь грязно-серые космы. Когда они собирались у Вади, чтобы скоротать зимний вечерок за приятной беседой под самогон, бражку или винцо Эн Эф провожала последний покой. Выходила из себя и материлась изощренно беззубым ртом, на метры выбрызгивая яд слюны.
На него-то, положим, она никогда не сердилась. Ему не наливали, да и сам он, честно сказать, не стремился. А вот Сашку-Доцента, Толика-Длинного, Васю-Тунгуса или Доллара Эн Эф откровенно ненавидела. Когда эмоции спорщиков восходили на пик, и закладывало от децибел уши один Доцент нецензурным рокотом своим мог бы запросто перешуметь самолетную турбину Эн Эф, стуча азартно в пол клюкой, выбиралась из своей клети голова на уровне разбитого таза, палец левой руки выцеливает хищно-голодно объект атаки и принималась громить. Многим ругательствам он обучился именно от Эн Эф. Иногда в кармане растянутой, метущей пол кофты у нее обнаруживалась свернутая в трубку двухкопеечная тетрадь и обломок карандаша каковые вручались тут же ему.
Пиши, Серёжа, пиши, пиши шепелявила-шипела она. Считай их, сук, считай и записывай! Завтра придет участковый пусть разбирается! Всех в ЛТП сдам, сволочей! Поспать, ****и, порядочной женщине не дадут!
Для вида он что-то черкал, пряча улыбку Эн Эф слишком была стара, чтобы хоть малость кого-то напугать, сама о том знала и лютовала оттого ещё горше. С Вадей они ладили не более, чем браконьер с рыбнадзором, организуя то и дело редкие по эмоциональной глубине и насыщенности перепалки.
Да, только такой он Эн Эф и представлял и потому для него откровением стали Вадины слова о том, что когда-то и она была «молодой и красивой». Он не умел еще верить, что все старики были когда-то молоды как не верил и в собственную старость.
Вадя, впрочем, и еще много чего о ней говорил но уже нехорошего. Совсем нехорошего. Хотя о мертвых, знал он не принято говорить плохо. Тем более, о своей матери. А Вадя говорил. Хрен их поймёшь, этих взрослых! Хотя, если разобраться чего тут непонятного? Больше он туда не пойдёт. Не пойдёт, и всё! Большой, маленький, но когда гонят тебя, как приблудившегося случайно, по первости обласканного, но наскучившего быстро щенка тоже ведь не станешь терпеть. Маленький ты или большой. Тем более, от кого от Вади! Да он и не собирается терпеть. Всё! Кончено! На Первый я больше никогда не пойду!
* * *
И всё-таки он туда пошёл. Вечером того же дня. Перед тем маялся в прохладе бордовой комнаты, читать пробовал, включал телевизор, подумывал было собрать пацанов да мяч попинать на школьном стадионе и вынужден был признать, наконец: что-то здесь не так! Не так, как должно быть. Что-то Всё, если разобраться не так! А что всё? Я не знаю сказал себе он. Просто я должен. Есть такое, не из любимых, слово. Но я должен туда пойти. На Первый. К Ваде. По-другому нельзя. Не знаю, почему и зачем, и как уживается это «должен» с дневной обидой разбираться будем потом.
Проходя мимо второго от дороги барака, он видел, что перекошенная, крытая кубовой краской дверь Сашки-Доцента распахнута настежь и повернул туда.
Доцент, Доллар и Тунгус отдыхали на кривых табуретках в кухне, созерцая угрюмо работу грамотно построенного самогонного аппарата. Рюмахи для дегустации первача, как мог судить он, были налиты и опорожнены уже не раз. Суровые груди плакатной Саманты Фокс будоражили и обещали с деревянной стены. Двухкассетный «Шарп», привезенный Сашкой из Владика, целовал в душу «Банькой по-белому».
Ну, что нового? Как там Вадя? спросил, едва поздоровавшись, он.
Вадя Вадя Вадя Да на хую я видал твоего Вадю! Всё! Как отрезало! Будешь? Семьдесят пять верных, только что новым спиртометром мерили! Вадя Сссука! Давай, Серррёга! Доцент, дёрнув шеей, выскалив жёлтый клык, потянулся было налить; пацан отодвинул рюмку.
Да не люблю я! Знаешь же, не люблю, сказал он. Расскажи лучше, Доцент, чё было-то. Доллар, чё было? Тунгус да что тут у вас стряслось!?
Ему и рассказали.
До поры подвигалось всё гладко чин чинарём. На проржавевшей «Ниссе» Доллара они слетали в Город за венками, продуктами и магазинной водкой, завернули на обратном пути на пилораму Завода, забрать кумачовый гроб и воротились к четырем пополудни домой. Вадя был задумчив, хмур и немногословен как и положено скорбящему сыну. Правда, пару раз за поездку он порывался-таки «беседовать с духами» но кратко и нетревожно.
Эн Эф, омытую, облаченную в последнее-новое, уложили в домовину, лицом к востоку. Колебался свечной огонёк, и лампада сияла неугасимо. Траурные старухи неотступно находились у гроба, дабы обеспечить умершей надлежащее сопровождение. Старухи читали псалмы и плакали, плакали и пели псалмы и Вадя затосковал. Он выходил из комнаты в кухню, и возвращался в комнату, и бывал не раз в закутке матери, обнаженном смертью и жалком в новой своей пустоте а потом он исчез.