Подача досталась им. Подавал брат. Он несколько раз ударил мячом об пол. Ветошкин встряхнулся Он был по-прежнему вял, хотелось побыть одному. Он посмотрел на судью. Тот поудобнее устроился на вышке, опершись руками. Во рту торчал плоский свисток. Судья был другом Аркадия Андреевича. Он сам когда-то, после войны, играл в их команде. Все нас только передружились, что образовали клан, секту, собиравшуюся в игровые дни для своих таинств. Но Ветошкину казалось теперь, что они при ходят сюда, как в кино, а живут той, другой, более важной жизнью, и только он один принимает всерьез эту игру. И что теперь все стало ясно, настолько ясно, что он представил себя заваленным мячами и памятником над ним волейбольная сетка.
У них с Проценко была наигранная комбинация тот вешал коротенькую передачу, и Ветошкин бил по восходящему мячу. И сейчас мяч от блока попал к Проценко, но Ветошкин не мог решить, станет ли тот играть на него. Поэтому он выпрыгнул поздно. Со стороны, возможно, показалось, что он имитировал удар. Мяч тихо опускался сзади него, и Ветошкин опускался вместе с ним. Он еще в воздухе сделал судорожное движение, чтобы поднять мяч, но не смог. Проценко не ругался, он покачал головой и холодно посмотрел на Ветошкина.
Он продолжал играть на него, а Ветошкин бил в трос, бил в блок, ясно видя, что блок непробиваем, бил в аут, уже думая про себя: «Все! Все!» При счете ноль восемь он был еще на третьем номере, и по-прежнему игра шла через него.
Он вспомнил о Гале, оглянулся и увидел ее несчастное лицо. Он вдруг подмигнул ей и ухмыльнулся. Это получилось дико, но он повернулся к Проценко и сказал: «Лихо, да?» и ухмылка оставалась на его лице, как приклеенная.
Аркадий Андреевич взял минуту. Он не смотрел на Ветошкина и ругал Проценко. Тот огрызался. «Правильно, вяло подумал Ветошкин, злей будет». Ноги были как ватные.
Я посижу, сказал он.
Тренер кивнул, не глядя на него.
Ветошкин вышел в гимнастический зал. Там никого не было. Он повисел на шведской стенке, долго держал угол. Затем сделал несколько кульбитов на матах под перекладиной. Сходил в туалет, в раздевалку. Он сам не мог понять, что ищет. Проходя по коридору, он дергал подряд ручки дверей, и одна из них подалась. За нею была каморка без окон. Там стоял гимнастический конь, грудой, почти до потолка, были навалены легко атлетические барьеры, под ними пылились маты. Ветошкин прикрыл дверь. Из щели над нею падала полоска света. Она ломалась в барьерах. В каморке пахло кожей, пылью, было холодно. Ветошкин сел на коня, затем перебрался в угол. Рукой нащупал диск и начал подкидывать его в темно те и ловить. Его подмывало бросить диск под потолок. Но он сел на него и начал медленно покачиваться, сцепив пальцы на коленях.
Ну и Ветошкин, сказал он вслух. Псих ненормальный. Пацан. Муж-чи-на.
Помолчал и добавил:
Трус несчастный.
«Что такое? думал он. А ведь это уже было. На тренировках орел. Но здесь другое. Они играют, а я тихий У детей тоже законы, слабого бьют. Взлететь над сеткой и лупить. Блок так закрыть, и мяч в «крышу». Лететь и достать, чтобы «ах» и гул. Жить так не бояться».
Ветошкин вытянул носки ног, так что их свела судорога, раскинул руки, напрягся. Вялость не проходила. И вдруг подумал о том, что если кто-то войдет и увидит, чем он тут занимается Он вскочил и ударился плечом о коня.
А, ч-черт! выругался он.
И тут же прислушался к себе: как там? Там было по-прежнему. Но поя вился, как в глухом небе, клочок ярости. Ветошкин вышел в коридор и сощурил глаза от света. Удары мяча сюда доносились слабо, зрителей не было слышно. Значит, никаких перемен.
Шла вторая партия. Ветошкина выпустили при счете два семь. Проценко исподлобья посмотрел на него.
Дашь, сказал Ветошкин.
Теперь он вылетел на передачу рано и завис. Мяч так же тихо опускался за его спиной.
Допинга принял? спросил Проценко.
Ветошкин не ответил. В игре ему никогда не хотелось разговаривать, а теперь тем более. Он прослушивал себя, как врач, как механик прослушивает двигатель. Тот клочок ярости постепенно раздирал глухоту, наступало четкое и легкое состояние.
Подача была слабой, и Ветошкин, принимая ее сверху, крикнул:
Дам!
Проценко выпрыгнул и с поворота вогнал мяч под первую линию. Все получилось неожиданно. Без блока. Публика зашумела.
Во сне такие мячи сажал! сказал Проценко, улыбаясь.
Ветошкин почувствовал, как команда оттаяла. И ради этого стоило иг рать видеть, как шесть человек в один момент лучатся и возникает силовое поле.
Они выиграли подряд три очка, и Крюков взял минуту. Он стоял среди красных рубашек в синем костюме и, заложив руки за спину, что-то негромко внушал. Аркадий Андреевич также хотел подозвать своих, но Ветошкин, подойдя, сказал «не надо», и тренер понял его. Мастера так и не пришли в себя до конца партии.
И третья далась легко. В команде были всего двое за сто девяносто пять, поэтому на тренировках доводили блок до автоматизма и сейчас наглухо закрыли нападающих. Мастера нервничали, спешили. Их раздражало то, что игру, начатую так легко, теперь надо тянуть на измор. Так что третья далась легко. Хотя, как это легко? На одном энтузиазме долго не протянешь, думал Ветошкин, нужно кончать сейчас же, в четвертой, иначе они нас затрут, попросту перепрыгивают. Он видел, что брат устал, а менять его некем. Правда, Проценко казался свежим, подмигивал, строил гримасы, но Ветошкин понимал, как он взвинчен. Стоит игре чуть разладиться начнется кураж.
Надо кончать в этой партии, сказал Ветошкин.
Ладно, Ветошкин, ответил Проценко. Так точно.
У брата пошли удары над блоком. Передачи были высокими, он раз за разом выпрыгивал и ловил мяч в высшей точке прыжка. Ветошкин подумал, что он недооценивал брата и что уже в этом году тот, видимо, уйдет в высшую лигу. Но при переходе Ветошкин близко увидел его лицо и глаза и понял, что брата до конца партии не хватит.
Блок был по-прежнему четким команда работала как машина. При счете десять четыре брат не принял подачу. Следующая также была на не го, и мяч улетел в трибуны. Ветошкин показал жестом Аркадию Андреевичу, чтобы тот брал минуту.
Ну как, Николай? спросил он брата. Он впервые назвал его так.
Брат вскинулся:
А что? Два приема, подумаешь! А как я лепил за блок?
А что? Два приема, подумаешь! А как я лепил за блок?
Ветошкин понимал, что такие партии не забывают, их помнят и через десять лет, и если сейчас посадить брата на скамейку, то и это не забудется. Понимал это и тренер.
Ну, ребятки, тяните. А ты, Коля, удивил. Звезда! Виктор, играй.
И он посмотрел на Ветошкина, как будто вложил в него что-то. Ветошкин и сам понимал: сейчас, когда он выходит к сетке, партия, игра да разве только игра? были в его руках. Как он сыграет с Проценко? Ка кой будет блок? Сумеют ли его закрыть? Это была лучшая игра в его жизни, и он не мог, не имел права проиграть.
«А Крюков меня возьмет, вдруг подумал он. С братом». И он тут же понял, что не вернется. Перед игрой в нем была эта надежда, и он думал сыграть только для Крюкова. Он чувствовал, что изменился за эти полтора часа, и его игра важна теперь прежде всего ему самому. Но думать об этом не было времени. Это мелькнуло, когда он глянул в сторону Крюкова, задержал взгляд на Гале. Она в этот момент коротко зевнула, прикрыв рот ладошкой, и Ветошкин не стал рассуждать, от скуки или от нервного напряжения.
Началась вязкая, осторожная игра. Команда никак не могла взять по дачу. Только при счете десять восемь мяч после удара ушел в аут, и Ветошкин вышел к сетке. Он дважды обвел блок. Раньше после таких мячей он огляделся бы, ожидая похвал, теперь же просто кивнул Проценко: «Ага, так!»
При счете четырнадцать восемь снова ошибся брат. И внезапно все нити партии выскользнули из рук Ветошкина. То ли мастера, наконец, разыгрались, то ли его команда сникла. После блока мяч кое-как переправляли через сетку, однако он возвращался с неотвратимостью бумеранга. За какие-то пять минут счет стал четырнадцать двенадцать, и не видно было, как хотя бы забрать подачу. Наконец это удалось.
Ветошкин пошел подавать. Сегодня он не подавал еще свою сильную боковую и понимал: или сейчас, или никогда
Он был спокоен. Он посмотрел на судью, наметил самого молодого из мастеров, у которого, как он помнил, долго не ладилось с приемом, сжался в комок. Стоя боком к площадке, и, подбросив мяч, распрямляясь, отклоняясь в замахе, уже знал, что мяч ляжет точно в ладонь, а затем, резко пущенный, как из пращи, дугой врежется на ту половину, за сетку. И были несколько шагов на площадку, когда глаза оцепенело следили за тем, как мяч срезался с рук молодого и, высоко взлетев опускался «за», у баскетбольного щита, как у нему неслись двое, но неслись странно, паряще, и было видно, что его уже не достать, что он падает и падает от чего он так похож на воздушный шарик? и вот он опустился у баскетбольной стойки, все так же медленно, и только после отскока полет его стал стремителен, так же, как стремительно падение игрока, не доставшего его и вытянувшегося на полу, с протянутой вперед рукой, и только теперь желтый пол, алые плакаты, закрывающие верх длинных стрельчатых окон, зеленый баскетбольный щит с белой сеткой под кольцом, ряды зрителей в темном и судья в белом, только теперь все это вновь обрело цвет и движение, и в негромкий шум и аплодисменты, в звук судейского свистка ворвался голос:
Витек! орал Проценко. Ви-тек!!
Встречи с доктором Х.-Р. Капабланкой
Гаврилов, Анатолий Владимирович, в юности мечтал стать поэтом. А так как его юность совпала по времени с бурным, ослепительным движением «были-станем», то Гаврилов, посылая стихи, наивно прождал этого чуда до появления первого внука. Но никто ни разу не назвал его поэтом. В лучшем случае его называли «автор» и «Вы». А обычно «вы» было с маленькой буквы и обращались к нему так: «Уважаемый товарищ», а слово «Гаврилов» вписывали ручкой.
Гаврилов думал, что никто из родственников и знакомых не догадывается о его переписке. Но он думал так, а не знал. Знал же точно, что и жена, и обе дочери, и подчиненные (он работал начальником участка малой механизации в УНР), и начальство (был к тому же пятнадцать пред пенсионных лет неосвобожденным секретарем партбюро), и соседи по дому (письма в газеты по поводу протечек, траншей и т. п. изготавливал А. В. своими руками и его необыкновенно уважали за это. В соседнем подъезде жил знаменитый драматург и было так, после вселения, что часть дома качнулась в его сторону, но об этом потом, после), и даже люди в метро и в командировках, и даже за границей, вплоть до самых занятых, с одной стороны, ученых и самых, с другой стороны, не осведомленных африканских пигмеев знали о том, что он пишет. Потому что всякое написание ни о чем и ни из чего, как определял А. В. уже на склоне лет творческий процесс, тут же становилось известно всем людям. А выражалась эта связь следующим образом: как только творческий процесс набирал силу, все люди на земле чувствовали, как внутри них медленно, враскачку начинают придавливать некую юлу и, если хорошо этого слушаться и так далее. А. В. мог бы многое рассказать по этому поводу, но ни с кем и ни за какие коврижки на этот счет он говорить не стал бы.