Ужатые книги (сборник) - Александр Алексеевич Образцов 8 стр.


А Ивану вспоминалась дорога от станции, под дождём. Вначале он совсем не понял этой дороги, и ему казалось, что он остался в доме Анны Степановны случайно, просто некуда было податься, кроме как в реку. Но вспоминалось и вспоминалось, как глубоко в песок утыкались костыли, а он не чувствовал усталости, хотя шли они не меньше часа. Наоборот, дорога, как резиновая, подбрасывала его в ритме сердцебиения. Никогда в жизни Иван не знал себя таким молодым и сильным. А мокрая Анна Степановна, угрюмо шагающая рядом с его чемоданчиком, мокрая до последнего сантиметра кожи, отдавала и отдавала ему молодость и силу, как целую жизнь того, неизвестного ему Ивана Полуэктова.

Календарь

Она живет в комнате пустой и холодной. Ей под сорок. Лет десять назад у неё был муж. Но как-то уехал и не вернулся. Даже развода не оформил. Она обратилась с заявлением в милицию. Её вызвали однажды, чтобы уточнить его родословную. А откуда она могла её знать? Он появился неожиданно, его привел какой-то знакомый, который вскоре также исчез. Она решила устроить свадебный ужин, заказала через знакомую стол в ресторане. Тогда ещё это можно было сделать. На регистрации присутствовали только эта её знакомая в качестве свидетельницы, тот знакомый в качестве свидетеля, и её двоюродная сестра, старуха. Муж в ресторан идти отказался. Они поехали на автобусе к ней. А остальные трое пошли в ресторан. Интересно, как у них там происходило? Муж вообще был человек загадочный. Когда она показала ему настольный календарь, где она была снята в золотой осени на берегу Мойки, он вырвал эту страницу и наклеил на дверь. Так что эта страница из календаря, её единственная гордость, начала с тех пор жить своей жизнью, как беззащитное животное. Она с трудом отклеила фотографию после исчезновения мужа. Вид у неё уже тогда был неважнецкий: один угол так и остался на двери, а узор чугунный и сама Мойка пропитались клеем. Он так сочно намазал фотографию, как будто собирался жить здесь вечно. Тогда эта мысль немного примирила её с участью фотографии. Она говорила в шутку на работе (она работала лаборанткой на кафедре физики) что кто-то заводит собак, но ей это не по карману. Она завела себе фотографию. После ухода мужа (всё-таки она не держала на него зла: хотя бы мысль о девстве перестала её мучить) да,  что же было после ухода мужа? Были какие-то события в газетах: умирали люди на первой полосе. Умирали родители у её сослуживцев. Умирала соседка от белокровия. Если вдуматься, то только смерть и является единственным событием в жизни. Но у неё была её фотография! И сколько бы ни врали другие, паспортные фотографии, сколько бы не лгало зеркало ближе к весне,  пока оставалась фотография в золотой осени на берегу Мойки,  она была бессмертна! Да, так она и убеждала себя в бессонницу, в дряблую сырую зиму. Но она слишком поздно поняла, что лучше бы ей спрятать фотографию за стекло, в рамочку, а не хватать её, не нащупывать среди бессонницы, не мять, не мусолить пальцами! Боже, во что она превратилась к сорока годам! Тряпка тряпкой. Она попробовала упрятать фотографию под стекло  ещё хуже! Какое-то последнее предсмертное убожество вдруг заглянуло в её комнату со стены. И она спрятала фотографию подальше, в старый чемодан с тряпками. Тряпки она также хранила как часть биографии. Иначе биографии могло бы и не быть: чем докажешь самой себе, что ты носила беретик в школу, если самого беретика уже нет? Как докажешь существование мамы без её крепдешинового платья? Рамочка с фотографией легла поверх тряпок и смотрела теперь только в крапчатую изнанку чемодана. Интересно, жив ли ещё тот фотограф, поймавший двадцать четыре года назад её грустную улыбку? Тогда ему было лет сорок, он написал ей на ладони свой телефон. Она струсила позвонить. Всё время она трусила. Трусиха. Но она так хотела жить! Когда она шла по Мойке, в тот день, эта надвигающаяся жизнь материализовалась в фотографа из Лениздата, и ещё какое-то время тащила её за собой, подбрасывая возможности то в виде телефона на ладони, то в форме полной самостоятельности после смерти мамы. Нет. Она была трусихой. Хотя иногда ей казалось, что её роман с фотографией  самое сильное событие городской жизни. Что эта битва с временем, которую она ведет в одиночестве, по силам только русской девушке (с заменой определения «девушка» после замужества). Но вот улеглась в чемодане поверх тряпок фотография  и она перерезала свою жизнь. Ничего не осталось. Ничего.

Однако знакомые продолжали появляться. Редко, всё реже. И с одной женщиной она познакомилась в очереди за макулатурной «Шехерезадой». Разговорились. Ближе к утру женщина пригласила её подняться к ней попить чаю. Они пили чай на кухне в пять часов утра, любительницы Камар-аз-Замана и сладостных арабских бесстыдств. Она поблагодарила хозяйку, встала и  на уровне глаз  увидела полку с кухонной литературой, в ней сверкало нечто знакомое, какой-то корешок, отчего она мгновенно затрепетала. И только в очереди, гудящей великой заботой о дефиците, она связала невозможное, невозвратимое с кухонной полкой.

То был календарь.

Обожествление цели, свойственное влюбленным и коллекционерам, помешало ей попросить, выкупить календарь. Только кража. Кража!

Она всё воскресенье разрабатывала сюжеты. Она отбраковывала их сотнями: от вырывания сумочки с ключами от квартиры до устройства на работу в Госстрах. Был способ с устройством техником-смотрителем в ЖЭК, а затем дружба на почве дефицитной сантехники. Но все сюжеты страдали одним недостатком: долговременностью. Ей же необходимо было получить календарь сегодня вечером. Сегодня вечером или никогда! Она достала из чемодана старую фотографию и со сладострастием представила себе её девственный дубликат. Лицо её горело. Рука потянулась вниз

Боже! Отдай ей книжку. Не мучай её.

Мавр

По командировкам чего только не случается. В городе Семикачалинске, например, мне пришлось изображать мавра. Не в спектакле «Отелло», а в жизни.

Дело было зимой, а командированному что остаётся зимой? Искать какой-то угол потеплей до хозяев постеснительней, чтобы терпели незнакомого человека. Я вообще, знаете, в командировках предпочитаю снимать комнату, а в гостиницах пусть тот живет, кто там не жил.

А комнаты я предпочитаю снимать недалеко от места работы и, желательно, у одиноких женщин, которым под сорок. Когда женщине под сорок, пора самых различных иллюзий у нее закончилась. Она ещё не старуха, но и не молодая. Она в такой поре существования, когда не думает, как выгадать, а ищет, как бы не упустить.

Надо сказать, все мои квартирные хозяйки найдены были мною в транспорте  трамваях преимущественно.

Так и в том же Семикачалинске, в трамвае номер восемь сел я рядом с женщиной строгой, в рыжей шубе, в очках, закутанной в шаль и с портфелем на коленях. Учительницей по виду.

 Вы меня простите, ради бога  начал я. Я всегда так начинаю, сокрушенным голосом, безысходным, чтобы дать женщине возможность сразу же тебя начать спасать.  Я в вашем городе второй час, сам я из Ленинграда

Здесь я делаю обычно паузу. В глазах всех практически женщин начинают сражаться недоверие и восторг. У семикачалинской учительницы я не обнаружил особого интереса в её желтоватого цвета глазах. Вообще, скажу я откровенно, как-то меняться начало мое отношение к ней. Уже не казалась она учительницей, а скорее напоминала ответственного работника из горсовета, что ли, секретаря партбюро завода.

 Впервые я, потомок мавра, забрался так далеко от невских берегов,  продолжал я.

Что меня дёрнуло про мавра сказать? Неизвестно. Сам я смугл и курчав, но до того дня у меня и мысли никакой не возникало о возможности африканской родословной.

 Мавр?  высоким, мелодичным голосом переспросила она.

 Да. Потомок,  смиренно подал я себя, как какое-то редкое кушанье.

 Мавр из Ленинграда,  попробовала она на зуб. Мне была дана возможность со стороны оценить свой уровень. Однако не успел я напитаться самоуничижением, как она подпрыгнула от неожиданного поворота своей недоуменной мысли:

 Потомок Пушкина?  шёпотом спросила она. Была она учительницей литературы, я правильно определил.

 Нет,  хватило у меня ума отказаться от столь близкого родства.  Но ветвь одна.

В Семикачалинске, как и во всяком городе, новые кварталы, состоящие из панельных домов средней этажности, толпятся вдали от реки, от удобств рельефа, на бывших пустырях и болотах, и ближе к вечеру, тёмные и ободранные, напоминают толпы погорельцев, пришедших за подаянием. Старый город коренаст и много не подаст. Прошу прощения за рифмочку. Это я в стиле новой квартирной хозяйки. Старый город не рассчитывал на эти толпы, он веками сам себя подстраивал, подсыпал, сам к себе примеривался. Поэтому он стонет от густых потоков транспорта и весь, извините за выражение, засран организациями и промышленностью. Мне предстояло усугубить этот процесс  я помогал в реконструкции одного пакостного заводика. Заводик этот как-то притерся в старом городе, даже трубы его не очень досаждали горожанам: внутри них толстый слой копоти играл роль фильтра. Но явился я  и заводик начал пакостить по-крупному. Теперь ему оказалось мало территории, и он оттяпал кусок берега, вплотную прорвавшись к городскому пляжу. Старые трубы коптили умеренно, а новые, рассчитанные на перспективную чистоту технологии, скоро заставят местных патриотов бить во все колокола. Волнообразный рельеф старого города по каким-то сложным законам распространения дымов будет напоминать клубящиеся реки

Боже! Отдай ей книжку. Не мучай её.

Мавр

По командировкам чего только не случается. В городе Семикачалинске, например, мне пришлось изображать мавра. Не в спектакле «Отелло», а в жизни.

Дело было зимой, а командированному что остаётся зимой? Искать какой-то угол потеплей до хозяев постеснительней, чтобы терпели незнакомого человека. Я вообще, знаете, в командировках предпочитаю снимать комнату, а в гостиницах пусть тот живет, кто там не жил.

А комнаты я предпочитаю снимать недалеко от места работы и, желательно, у одиноких женщин, которым под сорок. Когда женщине под сорок, пора самых различных иллюзий у нее закончилась. Она ещё не старуха, но и не молодая. Она в такой поре существования, когда не думает, как выгадать, а ищет, как бы не упустить.

Назад Дальше