А какие-то умудрились на крышу влезть. Начал мне старик из теперь уже нашего угла, потому как я стояла близко. Но старик ли он был? Кажется, нет. Зарос головой и лицом; бродяга в пальто и клешеных штанах. Я не знала его, но знала, что, должно быть, болит рука, или руки, и голова хотя бы от смены погоды.
Я туда, если только решусь стать добычей, продолжал бродяга, а я скорее отдам себя докторам, чтоб выварили меня всего, выпарили, хе-хе. И он замолчал.
Я закашлялась. Сильно я кашляла, долго. Тогда открывалась уже синагога, я прикинула по времени, и, кашляя всё ещё, но уже тише, я пошла в ту сторону, где стояла она.
*
И вам, и врагам может показаться, будто рыться в мусорном баке, да и в урне не очень-то, однако иногда кое-что находится, даже недошедшие письма, распечатанные, чьи-то.
Можно сказать, что лезть рукой в урну это как бы окунаться зимой в холодную воду, входить постепенно. Но так поначалу.
Пока я шла по направлению к синагоге, покашливая ещё, я не остановилась ни перед одной урной, я не смотрела, вывезли ли уже мусор из баков (по времени должны были), я просто шла, запахнув куртку на груди, вспоминая, как простыла.
Мне казалось, произошло это в тот вечер: я лежала на скамейке во дворе, представляя, будто я в углу одиночной камеры, или в кровати комнаты, в которой я жила подростком. Я поворачивалась на левый бок, представляя, что поворачиваюсь лицом к стене, и я, поднимая голову, смотрела на Луну, представляя, что она видна мне сквозь окно сделать из неё лампу было бы неуважительно, да и круг света лампы ближе и больше не всегда, но на моей памяти.
И мне спалось тревожно, горячечно, однако вместе с тем и крепко. Только скоро я проснулась. Пошла в темноте. Я дышала, помнится, ртом, и похолодало думаю, тогда я и простыла, потому что, начав той ночью, я стала подолгу кашлять, и не стояло что-то в груди моей, забивая её, как бывает это перед началом сильной простуды, а ходило, распускалось, царапая изнутри, и точно ветер гонял сухой мелкий песок по моей грудной клетке вверхвниз.
Теперь я шла по направлению к синагоге, она невысокая, она старая, приступ кашля моего поутих, ещё раз, ещё, а пол в синагоге выложен плоскими камушками, что лежат, повернувшись ребром.
Я вошла внутрь («У каждой души было имя»), я здесь когда-то видела биение птичьего тёмного тела за голубоватой тканью она выгорела, что ли, эта ткань? Но теперь здесь темно. Всё оттого, что по прошествии утра теперь не светлеет, только наоборот. Я вошла внутрь, и не было здесь народу, и никто не смотрел на меня (разве что из недр, из вовсе не освещённых углов, да и думать не хочу, что кто-то видел.) Я прошлась и посмотрела на камни стен, и я ничего не знала о том, как происходит в синагоге служение. Я смотрела по сторонам в тиши и утренней, даже не дымчатой, но просто бессветной темноте, несмотря даже на свершившийся уже давно восход (теперь Солнце стояло холодным светлым кружочком над всем, а перед ним медленно шли слившиеся в единое, однако имеющие контуры, бледные облака.) Я подумала может, здесь и не будет никого? Может, напали, утащили летучие, «да нет, следов бы было» Я глянула ещё раз вокруг, но, найдя прорезь окна, что было когда-то занавешено голубоватым, увидела лишь голый проём, и я развернулась, пошла к выходу («У каждой души было имя. Когда все они прошли сквозь ворота ада, им дали номера»), у этой синагоги когда-то сгребли по осени листья в кучу под большим безкорым деревом, да забыли убрать, и горкой лежали скрученные и крупные листья.
Выйдя из синагоги («У каждой души было имя. Когда все они прошли сквозь ворота ада, им дали номера. Когда все они поднялись к небесам, то остались под номерами»), я, не успев ещё и вдохнуть холодного воздуха, закашлялась, да так, что принято говорить лёгкие выкашляю, однако не казалось мне, что я выкашливаю свои лёгкие, и даже представление о их кусках, что выходят из моего рта, не ранили, не пугали, не отвращали меня. Я лишь плевалась прозрачной тянущейся жидкостью, и она не казалась мне ни чем-то больным, ни чем-то противным. Так стояла я и кашляла. Люди, проходившие мимо меня, зыркали и, отворачиваясь, скорее всего в безразличье, шли дальше. Я никогда не просила в синагоге приюта, но я знала, что, если таковой мне понадобится, я попрошу его здесь, я попробую попросить его здесь, хоть и не было представление моё о таком приюте тем же, каким оно было, к примеру, семь лет назад.
Я двинулась от двери синагоги («У каждой души было имя. Когда все они прошли сквозь ворота ада, им дали номера. Когда все они поднялись к небесам, то остались под номерами. Каждое имя заслуживает упоминания») прочь. Всё то время, пока я была внутри, на улице теплело. Капает, мешается всё это в мелкую жидкую грязь со снегом, я, еле откашляв последние хрипы в груди и горле, остановилась у пятиэтажного дома: сквозь стёкла его подъездных окон я видела зеленоватый свет, точно таким же, зажжённый, он был в ванной Инце, таким же, холодным и зелёным. Я вспомнила, как пожаловала тогда к нему домой в последний раз. Загнанные сами собой в задымлённую эту зелень ванной комнаты, мы оказались в одной ванне, точно в одной лодке, и волосы плоскими извивами легли по спине моей и плечам, «Развернись» сказал мне Инце. Я развернулась. Я стояла теперь спиной к нему: «Так?», и Инце отвечал «да». Я размазывала по телу своему жижу мыла, а Инце сидел в воде, её было на дне, и Инце смотрел на меня, снизу вверх, он смотрел на меня, он водил пальцами. Я развернулась, как он и сказал. Я развернулась, поднялась в воздух и разбилась, упав в ванну, разлетевшись осколками, что попали Инце в глаза.
Вспоминала я это теперь, глядя на подъездные окна дома о пяти этажах. Я знала, что Инце сейчас, может быть, там же, в этой же ванне, но вытащил ли осколки из глаз? Так я пошла дальше, и за поворотом из двора названного дома стояло здание почты, я видела людей у входа её, они меняли стекло, шуму-то, должно быть. Я не решилась подходить, но свернула под крышу, где никого теперь не было, а я, было, думала заговорить с тем бродягой, да где же он, куда он мог деться? Постояв так под крышей, я решила уйти: что, если все знают, кто разбивал стеклянную дверь? было бы ошибкой недооценивать бдительность, и я покинула тёмный угол убежища так, что меня никто даже не увидел. Шла я быстро, точно боясь погони (а внутри меня, правда, волновалось всё, точно я уже узнана, найдена, искана.)
Где бродяга? «Не под снегом ли?» Но смеюсь да какой теперь снег, разве что в сугробах сохранился.
Я шла быстро не оттого уже, что боялась работников почты или полиции, но оттого, что думала встретить моего утреннего знакомца, обежать, да, так, быстренько, округу, и встретить его, поговорить, «не мог же он далеко уйти» думала я, и мчалась, минуя за двором двор, проходя за дорогой дорогу, и холодно было мне, я набила в грудь зимнего воздуха и, остановившись, закашлялась, да так, что чувствовала: болит моя спина и болит мой живот от содроганий этих, и лучше бы тогда не останавливаться, а кашлять, кашлять. И слёзы застлали глаза мои, я подалась влево к стене дома, в котором подъездные окна так же зелены, только я не видела этого: я крючилась, кашляя, опершись о стену дома, плюя себе под ноги, на разжижённый снег. «Как жаль, что он оказался таким, думала я, стоя под этим светом, как тогда, под таким же, в ванне, жаль, что он оказался таким», и зеленели окна дома, как будто лампы замученные, задыхающиеся от газа зажгли в каждом из них.
*
Превратиться в комету и врезаться в землю именно в том месте, «в котором стоит мой дом» вот о чём, бывало, думал В., занимаясь тем, чем может, проводя дни так, как знает.
Оставшись одним стоять в углу под крышей почтового здания, В. молчал, хотя, бывало, внутренне он говорил так громко, что ему казалось: он говорит вслух. Но он стоял, молча, и смотрел куда-то влево.
Замёрзнув, В. двинулся из-под крыши к дороге, «пройдусь, думал, согреюсь немного. Вон, дождь». И В. пошёл, топча тонкий слой жидкой грязи, с ветвей деревьев капало чаще, нежели с неба, по голове и за шиворот по тяжёлой капле, и рукава, и спина постепенно становились мокрыми, а В. всё шёл и шёл, он то ли не знал здесь убежища, то ли не мог таковое выбрать, то ли не нуждался в нём. Задняя дверь магазина, возле курят, стоят, в форме рабочей, кожа рук высохла от пересчитанных денег, от горячего воздуха в помещении. В. посмотрел на свою руку, палец безымянный на правой болел, вокруг заусенца покраснел, будто даже опух немного.
Замёрзнув, В. двинулся из-под крыши к дороге, «пройдусь, думал, согреюсь немного. Вон, дождь». И В. пошёл, топча тонкий слой жидкой грязи, с ветвей деревьев капало чаще, нежели с неба, по голове и за шиворот по тяжёлой капле, и рукава, и спина постепенно становились мокрыми, а В. всё шёл и шёл, он то ли не знал здесь убежища, то ли не мог таковое выбрать, то ли не нуждался в нём. Задняя дверь магазина, возле курят, стоят, в форме рабочей, кожа рук высохла от пересчитанных денег, от горячего воздуха в помещении. В. посмотрел на свою руку, палец безымянный на правой болел, вокруг заусенца покраснел, будто даже опух немного.
В ботинках В. шевелил пальцами ног, в карманах пальцами рук. Он сворачивал по дорогам, он пробирался вглубь по спирали, выстроенной стенами домов и приводящей туда, куда В. и следовал он шёл уверенно, точно знал место назначения и, безошибочно, дорогу туда. Погода менялась, наверное, обещают что-то к вечеру, каждый день к вечеру обещают, но голова не обманет: болит.
Вот В. замедлил шаг, свернул по дороге во двор, и, смотря под ноги («не замёрзла ещё эта жижа, нет? Хо-олодно»), шёл, не осмеливаясь поднять головы, так он шёл как-то в темноте погуще этой, и мелодия малоизвестная прижимала его к обмёрзшей земле, дёргала его без траектории, но, может, рывками такими рисуя на мёрзлом асфальте звезду, чтобы залить её после краской. «Где-то здесь» думал В., он стоял у сугроба, что скрыл и бордюр, и ограду жёлто-зелёную, «но где, где» только и подумал В., как плюнул на всё, его повело сознанием в одну сторону, ногами в другую, закричал бы, будь голоса больше, и В., повернувшись спиной к сугробу, поднял вверх голову («раз, два»), и увидел в окне своего дома пламя. Тогда В. повалился спиной в этот влезающий на изгородь сугроб, и стал смотреть. Скоро дым, тёмный, начал подниматься из окна, и дальше, долез до крыши, а там и по небу пошёл не караваном, но паровозным следом, а небо «темнее уже» подумал В. и закрыл глаза.
И видел В. за сомкнутыми веками, как стоит он в срединном месяце зимы по плечи в жидкости, коей полон ров: холодная, не напиться, холодная, не выйти, и В. оседает, подогнув ноги, на дно («да помилуйте меня». ) То был бензин.