Когда пес, улучив момент, все-таки «разъясняет» сову плюс разрывает профессорские калоши и разбивает портрет доктора Мечникова, Зина предлагает:
Его, Филипп Филиппович, нужно хлыстом отодрать хоть один раз, профессор разволновался, сказав:
Никого драть нельзя запомни это раз навсегда. На человека и на животное можно действовать только внушением.
И скальпелем, добавим мы, опять же забегая вперед.
Никого драть нельзя запомни это раз навсегда. На человека и на животное можно действовать только внушением.
И скальпелем, добавим мы, опять же забегая вперед.
Есть еще один авторский намек, предвосхищающий переход пса из мира животных в мир людей. Глядя на безобразия, происходящие в доме, Шарик думает о Преображенском: «Господи Исусе вот так фрукт!» А во время потопа, чуть позже устроенного Шариковым в квартире профессора, туда через кухню «просачивается» бабуся, которой:
Говорящую собачку любопытно поглядеть.
«Старуха указательным и большим пальцем обтерла запавший рот, припухшими и колючими глазами окинула кухню и произнесла с любопытством:
О, господи Иисусе!»
Никто из персонажей повести больше Спасителя не поминает, разве только те, кто еще не подвергся разрушительной, по мнению автора, атаке высокообразованных экспериментаторов неважно, идеологической или научно-исследовательской.
4. Пациенты Преображенского
Фить, фить. Ну, ничего, ничего, успокоил подвергнутого лечению пса Преображенский. Идем принимать.
Идем, говорим мы вслед за профессором, пока еще не понимая, кого или что принимать и зачем. Реплика «тяпнутого» «Прежний» дела не проясняет, и читатель вместе с псом готов подумать: «Нет, это не лечебница, куда-то в другое место я попал». Ошибается собака, ошибается и читатель. Это оказалась как раз лечебница, но со странными пациентами. Взять хотя бы первого, то есть «прежнего». «На борту» его «великолепнейшего пиджака, как глаз, торчал драгоценный камень». Когда на требование доктора разоблачиться он «снял полосатые брюки», «под ними оказались невиданные никогда кальсоны. Они были кремового цвета, с вышитыми на них шелковыми черными кошками и пахли духами». В ответ на неизбежное профессорское «Много крови, много песен» а крови уже пролито и будет пролито в избытке из той же «серенады Дон Жуана», культурный субъект подпевает:
«Я же той, что всех прелестней!..» «дребезжащим, как сковорода, голосом». А в том, что «из кармана брюк вошедший роняет на ковер маленький конвертик, на котором была изображена красавица с распущенными волосами», ничего страшного не находит даже господин профессор, призвав только пациента не злоупотреблять теми, вероятно, действиями, каковые тот как раз и производил 25 лет назад в районе парижской улицы Мира. Впрочем, «субъект подпрыгнул, наклонился, подобрал» красавицу «и густо покраснел». Еще бы не покраснеть! В его явно почтенном возрасте иные люди о душе думают, а не предаются юношеским порокам при помощи порнографических открыток, в чем он, не краснея, признается своему не менее почтенному доктору:
Верите ли, профессор, каждую ночь обнаженные девушки стаями.
Затем он «отсчитал Филиппу Филипповичу пачку белых денег» (белые деньги советские червонцы) и, нежно пожав «ему обе руки», «сладостно хихикнул и пропал».
Следом возникает взволнованная дама «в лихо заломленной набок шляпе и со сверкающим колье на вялой и жеваной шее», и «странные черные мешки висели у нее под глазами, а щеки были кукольно-румяного цвета».
(На момент написания повести МБ было 34 года. В таком возрасте представить себя стариком решительно невозможно. Зато можно язвительно заметить о пожилой женщине, что у нее «вялая и жеваная шея». И. Ильфу было 30 лет, Е. Петрову 25, когда они хлестко написали в «Двенадцати стульях» о постаревшей любовнице Кисы Воробьянинова Елене Боур, что она «зевнула, показав пасть пятидесятилетней женщины». Д. Кедрин пошел еще дальше, написав в 1933 году:
И вот они вечная песенка жалоб,
Сонливость, да втертый в морщины желток,
Да косо, по-волчьи свисающий на лоб,
Скупой, грязноватый, седой завиток.
И это о собственной матери! Поэту тогда было 26 лет.)
Дама пытается ввести доктора в заблуждение относительно своего возраста, но сурово выводится профессором на свежую воду. Несчастная женщина сообщает доктору причину своих печалей. Оказывается, она безумно любит некоего Морица, между тем «он карточный шулер, это знает вся Москва. Он не может пропустить ни одной гнусной модистки. Ведь он так дьявольски молод». А когда она опять же по требованию профессора, не церемонящегося даже с дамами, принимается «снимать штаны», пес «совершенно затуманился и все в голове у него пошло кверху ногами. «Ну вас к черту, мутно подумал он, положив голову на лапы и задремав от стыда, и стараться не буду понять, что это за штука все равно не пойму». Читатель тоже не совсем понимает, но смутно начинает кое о чем догадываться, когда профессор заявляет:
Я вам, сударыня, вставляю яичники обезьяны.
Изумленная сударыня соглашается на обезьяну, договаривается с профессором об операции, причем по ее просьбе и за 50 червонцев профессор будет оперировать лично, и, наконец, опять «колыхнулась шляпа с перьями» но уже в обратном направлении.
А в прямом вторгается «лысая, как тарелка, голова» следующего пациента и обнимает Филиппа Филипповича. Тут начинается вообще нечто экстраординарное. Судя по всему, некий «взволнованный голос» уговаривает профессора ни много ни мало как сделать аборт 14-летней девочке. А тот пытается как-то усовестить просителя, видимо, из смущения обращаясь к нему во множественном числе:
Господа нельзя же так. Нужно сдерживать себя.
Нашел кого воспитывать! А на возражение пришедшего:
Вы понимаете, огласка погубит меня. На днях я должен получить заграничную командировку, доктор натурально «включает дурочку»:
Да ведь я же не юрист, голубчик Ну, подождите два года и женитесь на ней.
Ну, так ведь к нему и пришли не как к юристу.
Женат я, профессор.
Ах, господа, господа!
Доподлинно неизвестно, соглашается ли Преображенский на предложенную ему гнусность, но, исходя из контекста СС, можно с большой долей уверенности сказать: да, соглашается. Высокопоставленный педофил приходит к профессору не случайно, а скорей всего по наводке осведомленных господ; доктор блестящий профессионал и к тому лицо частное, стало быть, все будет сделано превосходно и шито-крыто; да и прецедент пахнет отнюдь не жалкими 50-ю червонцами предыдущей дамы, а куда более крупной суммой дельце-то ведь незаконное.
Прием продолжается: «Двери открывались, сменялись лица, гремели инструменты в шкафе, и Филипп Филиппович работал, не покладая рук». А в результате: «Похабная квартирка», думал пес». Если, заглянув в конец повести, размыслить над тем, как обошлись с ним самим, то можно сказать: предчувствия его не обманывают.
5. Непрошенные гости
Вечером того же дня к профессору наведается совсем иная публика. «Их было сразу четверо. Все молодые люди и все одеты очень скромно». Филипп Филиппович «стоял у письменного стола и смотрел на вошедших, как полководец на врагов. Ноздри его ястребиного носа раздувались». Общается он с новыми посетителями качественно иначе, чем со своими пациентами.
Перебивает, не давая людям слова сказать.
Мы к вам, профессор вот по какому делу заговорил человек, впоследствии оказавшийся Швондером.
Вы, господа, напрасно ходите без калош в такую погоду во-первых, вы простудитесь, а, во-вторых, вы наследили мне на коврах, а все ковры у меня персидские, увещевает воспитаннейший господин тех, у кого нет не только персидских ковров, но даже калош.
Унижает вошедшего «блондина в папахе».
Вас, милостивый государь, прошу снять ваш головной убор, внушительно сказал Филипп Филиппович.
В ответ на попытку Швондера изложить суть дела напрочь игнорирует говорящего:
Боже, пропал калабуховский дом что же теперь будет с паровым отоплением?
Вы издеваетесь, профессор Преображенский?
Вне всякого сомнения издевается, глумится, куражится.
Требует разъяснить ему цель посещения:
По какому делу вы пришли ко мне? Говорите как можно скорее, я сейчас иду обедать, а сам только затягивает разговор.
Наконец, вызывает ответную реакцию, поскольку следующую реплику Швондер произносит уже «с ненавистью»:
Мы, управление дома пришли к вам после общего собрания жильцов нашего дома, на котором стоял вопрос об уплотнении квартир дома
Здесь интеллигентнейший профессор указывает «пришельцам» на неграмотное построение фразы.
Кто на ком стоял? крикнул Филипп Филиппович, потрудитесь излагать ваши мысли яснее.
Вопрос стоял об уплотнении.
Довольно! Я понял! Вам известно, что постановлением 12 сего августа моя квартира освобождена от каких бы то ни было уплотнений и переселений?
Швондер в курсе, но пытается урезонить Преображенского:
Общее собрание просит вас добровольно, в порядке трудовой дисциплины, отказаться от столовой. И от смотровой также.
Взбешенный доктор звонит своему высокопоставленному советскому покровителю Петру Александровичу и доносит до него сложившуюся ситуацию следующим образом:
Сейчас ко мне вошли четверо, из них одна женщина, переодетая мужчиной, и двое вооруженных револьверами и терроризировали меня в квартире с целью отнять часть ее.
Взбешенный доктор звонит своему высокопоставленному советскому покровителю Петру Александровичу и доносит до него сложившуюся ситуацию следующим образом:
Сейчас ко мне вошли четверо, из них одна женщина, переодетая мужчиной, и двое вооруженных револьверами и терроризировали меня в квартире с целью отнять часть ее.
Совработник, судя по разговору, не шибко верит эскулапу, получившему в свое время железную «охранную грамоту», на что тот разражается следующим пассажем:
Извините У меня нет возможности повторить все, что они говорили. Я не охотник до бессмыслиц.
Если у вошедших и есть оружие (автор ничего о нем не говорит), то они профессору им не угрожают, разве что «взволнованный Швондер» обещает «подать жалобу в высшие инстанции». Никто Преображенского не терроризирует и не собирается отнимать часть квартиры. Ему всего-навсего предлагают по собственной воле отказаться от пары комнат. Иными словами, ничего особенного не происходит. Доктор вполне мог своими силами отбиться от визитеров, однако он предпочитает подлить масла в огонь. При этом профессор начинает и заканчивает свою «апелляцию» чем-то вроде откровенного шантажа: