Я повернулась и пошла.
Подождите-ка, дамочка! Ведь вы-то не были членом партии, я видел ваше дело. Буду с вами откровенным. Вы мне очень нравитесь. Я хотел бы иметь порядочную женщину, мне надоели эти проститутки. На тяжелой работе, на голоде вы пропадете. Я вас переведу бригадиром к девушкам в дом, буду о вас заботиться.
Перед моими глазами стояли лица Раи, Розы Боровой и других женщин. Все они ждали меня, надеялись.
Я не согласна, ответила я. Будь что будет! Я хочу к своим.
Что ж, вольному воля, сказал Колмогорский.
Я возвратилась в свою бригаду. Я была со своими.
Алтунин
К сожалению, я забыла имя этого замечательного человека. Фамилия его была Алтунин, он из Воронежской области. Сначала он работал, кажется, на заготовках кожсырья, а потом перешел на партийную работу. Это был красивый человек, лет сорока, с рыжеватой бородкой, чисто русского типа. Видно, раньше он был очень силен, широкоплечий, крупный. Тридцать восьмой и тридцать девятый годы он был на прииске и там, что называется, «дошел». Ослаб, кашлял, выхаркивал легкие. Руки у него были золотые, его и перевели инструментальщиком в женскую бригаду на стройку в Магадан.
У меня с ним был такой разговор.
Как началось «это» в 1937 году: тот враг, этот враг, исключаем из партии, подымаем руки убиваем своих же товарищей.
Сначала я сказался больным, не ходил на партийные собрания, чтобы руку не подымать, а потом вижу, надо что-то делать, так нельзя: партию губим, людей хороших, честных губим. Не верил, что все предатели, я же людей знал хорошо.
Сел как-то вечером, написал заявление в трех экземплярах: одно в свою партийную организацию, одно лично Сталину, одно в ЦКК. Пишу, что губим революцию. Может, это у нас местное творчество, вредительство, так это полбеды, а если по всей России так это контрреволюция.
Написал всю душу вылил. Показал жене. Она говорит:
Ты себя губишь, как отправишь это заявление, тебя назавтра же посадят.
А я говорю: пусть посадят, лучше сидеть, чем руку подымать и товарищей губить.
Ну, по ее все и вышло. Подал заявление, а через три дня меня посадили. Живо обработали, десять лет и на Колыму.
И вы никогда не жалели, что сделали это?
Нет, один раз пожалел. Сильный мороз был, послали нас пеньки корчевать в лес. Инструмент был топоры ржавые, ни лома, ни кайла. Помучились мы с пеньками, еле-еле четыре штуки вытащили. Говорим ну их к черту, развели костер, пожгли те пеньки. Вечером приходит десятник ничего не сделали.
Прямо из леса в карцер. А карцер три квадратных метра и окна без стекол. Печки нет. Бегал я, бегал по этой клетке, и вдруг так мне обидно стало: других сажали, а я сам себя посадил. И что толку, что написал? Все осталось по-прежнему. Сольцу, может, стыдно стало, а Усатому все равно, его не прошибешь. Сидел бы сейчас с женой, с детьми в теплой комнате за самоваром. Как подумал я это, стал голову бить о стену, чтобы мысли эти не смели ко мне приходить. Так всю ночь бегал по клетке и себя ругал последними словами за то, что пожалел о спокойной жизни.
Алтунин проработал с нами одну зиму. Весной 1940 года он умер в лагерной больнице от туберкулеза.
Игорь Адрианович Хорин
В конце декабря 1939 года нашу бригаду послали на «легкую работу»: мы пилили и кололи дрова во дворе пятиэтажного дома, потом разносили дрова по этажам. Разносили мы дрова по очереди, чтобы хоть немного погреться, а потом снова пилили и кололи, с восьми часов утра до шести вечера, а мороз был около пятидесяти градусов.
В теплых и благоустроенных квартирах жили работники НКВД или договорники. Там почти всегда пахло вкусной едой, иногда духами. Пробегали дети, порой слышалась по радио музыка. А у нас в бараках пахло сушившимися у печи портянками и валенками, слышны были голоса усталых и голодных людей, а порой и страшная ругань забредших в «политический» барак уголовниц. Обитатели уютных квартир боялись с нами общаться, как с зачумленными. Я не помню случая, чтобы мне предложили сесть погреться или дали поесть.
И вдруг мне неслыханно повезло: заболел нормировщик, который начислял зарплату по нарядам. Ко мне подошел начальник конторы и спросил меня, могу ли я начислить зарплату рабочим. (В моем деле числилось, что я экономист по труду.) Вообще-то это было незаконно, имелось указание для политических: ТТФТ только тяжелый физический труд. Но горела зарплата и временно пришлось взять з. к. с тяжелой политической статьей.
С наслаждением я вошла в контору, теплую светлую комнату, и села за стол. В конторе работали бытовички, чисто одетые, откормленные. Каждая из них имела «лагерного мужа» из начальства. Они убегали на обед и посредине работы на вольные квартиры, ходили без конвоя, начинали работу в девять часов, кончали кто когда. Из мужчин я заметила только чертежника. Его звали Игорь Адрианович Хорин. Это был желчный человек тридцати пяти лет, с виду больной туберкулезом.
Работы у меня было невероятно много: груду нарядов надо было пронормировать и расценить за какие-нибудь две недели. Поэтому я не очень замечала, что делается вокруг, работала, не поднимая головы. Очень мне хотелось подольше пробыть в конторе, отдохнуть от мороза, пилки и колки дров, таскания по этажам неподъемных тяжестей. Обратила я внимание на Хорина вот по какому поводу: одна девушка попросила его одолжить ей рубль. Он вышел и через пятнадцать минут подал ей бумажный рубль. Девушка побежала в буфет, но скоро со смехом вернулась: рубль оказался простой бумажкой, артистически подделанной под рубль. Бумажка пошла по рукам, все восхищались искусной подделкой. Игорь гордо улыбался и говорил:
Это пустяки, то ли я еще могу сделать!
Мне рассказали, что он был знаменитым фальшивомонетчиком, подделывал номера в облигациях на те, которые выиграли. Кроме того, он был замечательным шахматистом, давал сеансы игры на тридцати досках, обыгрывал лучших шахматистов Магадана.
Мне рассказали, что он был знаменитым фальшивомонетчиком, подделывал номера в облигациях на те, которые выиграли. Кроме того, он был замечательным шахматистом, давал сеансы игры на тридцати досках, обыгрывал лучших шахматистов Магадана.
Я наслаждалась своей работой и только молила Бога, чтобы нарядчик подольше болел. Омрачало мою жизнь только то, что я кончала работу очень поздно, а идти ночью одной по Магадану с его темными, занесенными снегом улицами было очень страшно.
Надо сказать, женщин на Колыме было мало, кончившие сроки уголовники и бесконвойные заключенные (бытовики и уголовники с легкими статьями), годами живущие без женщин, просто набрасывались на одиноко идущую женщину, как волки на добычу. Однажды меня напугал пьяный повар с парохода, который, угрожая ножом, требовал, чтобы я пошла с ним. Я начала кричать, и его забрал патруль. Я смертельно боялась и каждый вечер переживала настоящие муки. Как-то я вышла с работы вместе с Хориным и попросила его:
Пойдемте вместе, я очень боюсь.
Не маленькая, дойдете, ответил он и быстро пошел вперед.
После этого, естественно, я говорить с ним не хотела.
Однажды я раздобыла томик Лермонтова и в обеденный перерыв его читала. Я заметила острый взгляд Хорина, он смотрел на книгу. Я заперла ее в ящик стола и пошла разговаривать с бригадирами. Вернувшись, я книги не нашла, хотя ящик был заперт. Очень огорченная (книга в лагере драгоценность), я даже говорить не хотела о своей пропаже, понимала, что с такими квалифицированными ворами не поспоришь. Однако к концу работы книга вновь появилась в ящике, а в книге лежала записка: «Очень прошу вас простить мою грубость. Мне надо поговорить с вами. Я буду ждать вас у выхода. Хорин». Удивленная и обрадованная находкой, я вышла после работы. Хорин меня ждал. Оказывается, он не знал о существовании Лермонтова и за день много прочел и даже запомнил наизусть. Способности у него были поразительные.
Расскажите мне про Лермонтова, когда он жил, кем был, попросил он меня. Когда я ему сказала, что он был убит в двадцать семь лет, Хорин чуть не заплакал.
С этого дня мы ходили домой вместе, и все наши разговоры были о литературе. Я ему читала стихи Блока, Тютчева, Пушкина и Ахматовой. Те, что сохранились в моей памяти. Даже рассказывала целые романы Тургенева, Толстого, Достоевского. Он впитывал все, как иссохшая земля благословенную влагу.
Жизнь он прожил страшную: сын офицера, старший из шести детей. Отца своего он ненавидел за дикую жестокость, превращавшую в ад не только жизнь безответных денщиков, но жены и детей.
Когда мальчику исполнилось десять лет, его отдали в кадетский корпус в другой город. Несмотря на муштру, тяготившую нервного свободолюбивого мальчика, он даже в каникулы не хотел ехать домой в Казань. В 1917 году отца его буквально разорвали ненавидевшие его солдаты. Мать с пятью младшими детьми уехала за границу, кадетский корпус распустили, и Игорь сделался беспризорником. Ненависть к отцу, обида на мать, бросившую его на произвол судьбы, перешли в любовь к революции. Он пристал к какой-то воинской части. Маленького роста, худенький, он в свои двенадцать-тринадцать лет сходил за десятилетнего. Необыкновенная наблюдательность, память, сообразительность все делало его незаменимым разведчиком. Он провоевал всю гражданскую войну, а потом заболел тифом и попал на полгода в больницу. Соседом его по больнице был какой-то образованный человек. Он заметил необыкновенные способности мальчика и стал готовить его в университет. За полгода они прошли математику и физику за среднюю школу, но учитель Игоря умер. Перед смертью он дал Игорю письмо к своему товарищу, преподавателю университета. Выйдя из больницы, Игорь пошел к адресату, и тот ему помог поступить в университет на физмат.
Вначале он наслаждался учебой, товарищами, всем строем жизни. Он даже подал заявление о приеме в партию, но какой-то член комиссии, слышавший о его отце, возражал против приема в партию «офицерского» сынка. Взбешенный Игорь, который никогда не отличался выдержкой, запустил в говорившего табуреткой, после чего его исключили из университета. Так окончилась его ученая карьера, которая и длилась-то всего несколько месяцев.
И началась у Игоря новая полоса жизни: преступный мир принял его с распростертыми объятиями. Он подделывал номера облигаций на выигравшие, продавал поддельные бриллианты, показывал сначала настоящие, а при вручении их покупателю мгновенно подменял. Помогало ему обманывать людей еще то, что у него сохранились некоторые манеры юноши из хорошего общества. Он умел себя держать, хорошо одевался, иногда даже вставлял в речь французскую фразу с отличным произношением, усвоенным от матери, воспитанницы Смольного института.
Но при всех его талантах длилась его преступная деятельность недолго. Его арестовали и отправили на Беломорканал. Он мало рассказывал о своей лагерной жизни, но я знаю, что благодаря своей «благополучной» статье и способностям он устроился неплохо, работал чертежником и топографом. Однако глаза у него были зоркие, он видел много жестокости, несправедливости и страдания. Освободившись, он попал в театр на «Аристократов» Погодина. Не могу забыть ярости, с которой он говорил о Погодине: