Путь: Адамова-Слиозберг Ольга Львовна - Адамова-Слиозберг Ольга Львовна 19 стр.


Во-первых, следующее воскресенье день Пасхи мы не работаем, выходной день. А главное, мужу Грани Ивану, уже освободившемуся, разрешили свидание с женой. Он приедет к нам в воскресенье часов в двенадцать (в одиннадцать приходил автобус на ближайшую станцию, откуда ходу пешком до нашего лагпункта было около часу. В четыре часа он должен был уйти, потому что в пять будет обратный автобус).

Назавтра уже с половины двенадцатого мы все собрались у ворот в зону. Любка и Сонька, для которых не было запрета, бегали из зоны, сторожили приход Ивана.

Наконец, Сонька прибежала с криком «Идет!» Мы боялись пропустить хоть мгновение этой встречи, выражения лиц Грани, Ивана.

На дороге показался мужчина. Одет он был с лагерной точки зрения очень хорошо: высокие сапоги, начищенные до блеска, голубая ситцевая новая рубашка Бородка подстрижена. Щеки выбриты.

Граня хотела побежать к нему навстречу, но покачнулась. Две сестры ее подхватили под руки. Она была бледна, только глаза горели. Не доходя шагов десять до нее, Иван встал на колени и поклонился ей до земли.

Граня тоже встала на колени и земно ему поклонилась. Потом он подошел, поднял ее, и они похристосовались. С сестрами Иван тоже похристосовался и передал им подарки: по ситцевому платку и крашеному яйцу. Потом отдал узелок с гостинцами, там была копченая рыба, кусок свинины, кулич и даже творожная пасха, и велел готовить обед.

Нам он поклонился. Подошел к Сашке, отдал ему что-то, и Сашка сказал: «Конечно, конечно, забирайте жену и идите гулять в лес».

Иван взял Граню за руку, и они ушли за зону.

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Иван взял Граню за руку, и они ушли за зону.

Сонька и Любка побежали за ними посмотреть, что они будут делать. Сонька вернулась очень изумленная: они сидели на пеньках на опушке леса и разговаривали.

 Вы подумайте,  говорила Сонька,  пять лет не виделись и сидят на пеньках, разговаривают. Да меня бы Сашка живьем слопал! А эти разговаривают! Он ей рассказывал, что строит избу, к ее освобождению изба будет готова.

Через минут пятнадцать появилась Любка.

 Все разговаривают! Он говорит, начальник обещал сыновей выписать! Еще про лошадей рассказывал, что лошади поправились, больше не падают, даже некоторые ожеребились.

Одним словом, мы были в курсе поведения и разговоров Грани и Ивана.

Около трех часов их позвали обедать. Мы все вышли из барака, чтобы им не мешать. Стол был накрыт роскошно, запах вареной свинины, копченой рыбы нам кружил головы.

Но они еще не скоро сели за стол. Они долго молились и пели «Христос воскрес из мертвых». Потом обедали, смеялись, разговаривали.

В четыре часа Иван ушел.

Граня потом мне рассказывала, как Иван попал на работу в конюшню. Там провалилась крыша, лил дождь, лошади болели, падали. Блатари, работавшие в конюшне (работа привилегированная, в тепле), совершенно не умели и не хотели ухаживать за лошадьми. Сено у них наполовину сгнило, даже воды ленились принести из речки достаточно. Лошади еле стояли на ногах. Навоз вовремя не убирали. Овес, который выписывался жеребым лошадям, блатари у лошадей воровали и варили себе овсяный кисель.

Начался падеж, заговорили о вредительстве. Начальник, который тоже в лошадях мало понимал, испугался. Единственное, что он сделал,  снял с золота плотников и послал их починить крышу на конюшне. Так Иван попал на работу в конюшню. Он увидел, как измываются над лошадьми.

Однажды, когда начальник прииска приехал посмотреть, как идет работа, он зашел на конюшню и увидел Ивана, который расчищал нагноившуюся ногу молодой лошадке. Ей было больно, она вся дрожала, а Иван нежно говорил ей:

 Ну стой смирно, дурочка, тебе же легче будет.

Он смазал ногу йодом, завязал какой-то тряпкой, гладил лошади морду и все уговаривал ее:

 Ну что, полегче?

Начальник подошел к нему.

 Ты любишь лошадей?  спросил.

 Да как же их не жалеть, ведь голодные, даже воды вдосталь не дают.

 Хочешь остаться конюхом?

 Хочу.

Одним словом, Иван стал старшим конюхом. Даже сено он нашел не вывезенная и покрытая снегом копенка. Починили крышу, вычистили навоз, поили досыта, по возможности кормили. Лошади ожили, а начальник ухватился за Ивана и делал все, чтобы он не ушел, освободившись, из его конюшни.

Избу Иван поставил сам. Когда Граня освободилась, он за ней приехал.

Она стала тоже работать на конюшне. Сыновья, которым было уже 14 и 15 лет, приехали, поступили в школу-интернат.

Через год Граня родила двойняшек-девочек.

Это был редчайший случай благополучной жизни на Колыме. И мне такую радость доставляли Гранины коротенькие письма о ее семье, детях, муже и лошадях, которых она от души любила.

Ненависть

В 1942 году я отморозила ноги. Меня поместили в барак «слабых». Нас, по существу, надо было класть в больницу и лечить, но мы были рады и тому, что не гонят на работу, кое-как кормят и топят печи. Большинство лежавших в бараке находились в той или иной стадии дистрофии, поэтому по целым дням разговор шел о том, как печь пироги, какие соусы можно изготовлять для индейки, как вкусна гречневая каша. С помощью соседки по нарам Мирры Кизильштейн, доброй души, я кое-как восстанавливала свои ноги, от которых мне уже собирались отрезать пальцы и пятки. Мирра делала мне марганцевые ванны, смазывала ноги рыбьим жиром, и я постепенно выкарабкалась. Мы прожили таким образом две недели, когда привезли новую партию больных с шестого километра. У нас давно ходили страшные слухи об этой командировке. Бригадиром у них была некая Лиза Кешве. Я встречалась с ней на пересылке. Это была седая сорокалетняя женщина с наглыми, развратными глазами. Однажды у нас с ней завязался литературный спор. Лиза была литературоведом, и голова ее была набита множеством литературных сведений, дат, имен. Я сказала, что за два часа разговора с Роменом Ролланом с радостью заплатила бы лишним годом тюрьмы. Я так мечтала доверить все пережитое большому писателю, чтобы он донес до людей то, что похоронено было в тюремных стенах, что рвалось из души, то, что надо было рассказать людям. Я с благоговением называла имена писателей, которые были совестью мира. Толстой, Чехов, Вересаев, Гаршин, Короленко и единственный из живших тогда, который достойно стоял в этой плеяде,  Ромен Роллан. Лиза в ответ назвала меня сентиментальной и начала рассказывать о ханжестве Льва Толстого, развращенности Маяковского, денежной нечестности Некрасова. По ее мнению, моральный уклад писателя и характер его творчества не зависят друг от друга, и плохой человек, даже глупый человек может быть великолепным писателем.

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Я не знаю, зачем мне была бы литература, если бы через нее я не общалась с душой тонкой и доброй, с умом, помогающим мне осмысливать жизнь.

Лиза же любила литературу, как любят ювелирные вещи, изящное решение шахматных задач, сборник интересных анекдотов. Словом, мы не сошлись.

Лагерная жизнь тоже развела нас: я стала чернорабочей, а Лиза бригадиром и полной хозяйкой небольшой командировки, где тридцать женщин заготовляли лес. Оставшихся в живых женщин (многие умерли) привезли в барак для слабых, и они рассказывали мне страшные вещи о Лизе, этой любительнице изящной словесности.

Лиза сошлась с командиром охраны, тупым и наглым мужиком, вместе с ним пьянствовала, обворовывая несчастных женщин, попавших в их власть. Страшные вещи творились на этой командировке: Лиза принуждала молодых девушек отдаваться ее любовнику и другим охранникам. Оргии устраивались в помещении охраны. Комната там была одна, и дикий разврат, ко всему прочему, происходил публично, под звериный хохот компании. Жрали и пили за счет заключенных женщин, у которых воровали по половине пайка. Голодали там страшно, при малейшей попытке сопротивляться или подать жалобу избивали до полусмерти. Отказывавшихся идти на работу голодными привязывали к волокушам и тащили по снегу в лес. Я помню расширенные от ужаса глаза Маши Мино одной из жертв Лизы. Она мне рассказывала шепотом, поминутно оглядываясь, боясь, как бы кто не передал ее рассказ Лизе. «Я ей говорю, нет у меня сил идти на работу, я голодная, хлеба хочу, понимаете?» А она, полупьяная, с седыми растрепанными волосами, красная, наглая, уперлась в бока и говорит: «Хлеба хочешь? А я мальчика хочу, а нет надо терпеть!» И хохочет: «Мальчика хочу, понимаешь?»

Наконец, несмотря на побои и насилия, люди перестали работать. Они не вставали с нар и молча умирали. Лес с командировки перестал поступать. Послали комиссию. Люди были в таком состоянии, что их пришлось поместить в барак для слабых и освободить от работы на всю зиму. Командир получил срок в три года за смертность, а Лиза попала на общие работы.

В бараке для слабых я подружилась с тремя женщинами.

Первая Мирра Кизильштейн. Она была биологом, дочерью врача и очень интересовалась медициной. В нашем бараке для слабых она всех лечила самыми примитивными средствами, и это поднимало людей на ноги. Ведь все были молодые, организм, здоровый, только измученный голодом и непосильной работой, быстро отзывался на любую помощь и просто отдых. Например, больным желудком она давала пить марганцовку, и это, как ни странно, помогало. Мне она лечила ноги, кому-то делала массаж. Мы ее звали «наш доктор».

Вторая моя приятельница, Нина Гаген-Торн, была из очень культурной семьи. В их доме бывал Блок. В бараке Нина писала повесть о своем детстве «Лебединая песня» и читала ее мне.

После реабилитации она стала известным этнографом, жила в Ленинграде. Мы с ней не встречались.

Третья Маша Мино. Ее мать была незаконной дочерью знаменитого Петипа. Петипа всегда заботился о дочери, дал ей образование. Когда Маше было лет шестнадцать, Петипа с балетной труппой приехал на гастроли в Сибирь, где жила семья Маши. Маша увидела очаровательного, блестящего танцора и влюбилась в него. Оказалось, что это ее дед. «Такой первой любви, как у меня, ни у кого не было»,  смеялась Маша.

Маша до революции вступила в партию большевиков. Помню, рассказывала, как они отпечатали в типографии разрешенную цензурой верноподданническую книгу о помазаннике божьем Николае II, где были приведены (со ссылками на газетные публикации) отрывки из многих его выступлений. Все они кончались одинаково: «Так выпьем, господа».

Маша была арестована в 1930 году за резкое выступление против раскулачивания. У нее на воле оставались в ту пору отец и четверо детей. Жили они в собственном доме под Москвой, в Ильинском, где отец работал врачом до революции земским. В 1956 году, через четверть века, Маша вернулась в Москву. Отца уже не было. Сыновья встретили ее горячо, любовно. Душевного контакта, однако, не получилось слишком различен был круг их жизненных интересов.

Маша получала какую-то крохотную пенсию, потому что после лагеря, в ссылке, жила и работала в колхозе. Однажды к сыновьям пришел товарищ с завода, член парткома. Узнав о прошлом Маши, он начал уговаривать ее восстановиться в партии: «Вы, как член нашей партии с 16-го года, получите пенсию союзного значения и многие льготы». Маша помолчала, а потом ответила: «Нет, я была не в вашей партии, я была совсем в другой».

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Маша получала какую-то крохотную пенсию, потому что после лагеря, в ссылке, жила и работала в колхозе. Однажды к сыновьям пришел товарищ с завода, член парткома. Узнав о прошлом Маши, он начал уговаривать ее восстановиться в партии: «Вы, как член нашей партии с 16-го года, получите пенсию союзного значения и многие льготы». Маша помолчала, а потом ответила: «Нет, я была не в вашей партии, я была совсем в другой».

Я поправилась и, выходя на работу, с тяжелым сердцем прощалась с бедными дистрофиками.

Меня и Мирру послали на легкую работу кайлить и разбрасывать в поле торф. Работа действительно была не очень тяжелая, но холода в это время стояли 4850 градусов, а работали мы по десять часов в день. Правда, посредине участка стояла теплушка, куда мы раза три в день забегали на десять минут погреться.

Назад Дальше