Банкроты и ростовщики Российской империи. Долг, собственность и право во времена Толстого и Достоевского - Сергей Антонов 3 стр.


Новейшая историография уделяет основное внимание изменению культурных и правовых установок в отношении долга, сопутствовавших европейской коммерческой и индустриальной экспансии в 17501850-х годах. Крэйг Малдрю показывает, что предтечей этой экспансии в Англии XVI века являлся взрыв потребления, займов и судебных тяжб, связанных с долгами. На протяжении XVIII века финансовая несостоятельность и банкротство  по крайней мере, в том, что касалось богатых людей,  в глазах политиков, теологов и юристов перешли из сферы моральных проступков, заслуживающих кары, в сферу рисков, присущих коммерческим операциям и полезных для них. Брюс Мэнн показал то же самое в отношении колониальной Америки и ранних лет существования США. Долг стал считаться благоприятной коммерческой возможностью, а не обузой, что сопровождалось и соответствующим изменением законов: к концу XIX века в большинстве крупных западных юридических систем было введено освобождение от долгов при банкротстве и ограничены либо упразднены тюремное заключение за долги, а также антиростовщические законы[22].

Переход к капиталистическому кредиту на Западе носил неоднозначный и неполный характер, так как моральные и политические соображения во многих случаях по-прежнему брали верх над экономическими расчетами. Даже в Великобритании, где кредитно-финансовая революция произошла намного раньше, чем в России, неформальные и глубоко пропитанные моралью долговые отношения, причем в отношении низших классов носившие более карательный и ограничивающий характер, продолжали существовать и в XX веке. В США модернизация законов, связанных с банкротством, тюремным заключением за долги и ограничениями на величину процентных ставок, шла на протяжении XIX века скачкообразно, поэтому постоянный федеральный закон о банкротстве был принят лишь в 1898 году. Согласно Лендолу Калдеру, даже в XX веке возникновение современного потребительского кредита в США стало возможно благодаря сохранению таких старых ценностей, как «благоразумие, экономия и трудолюбие», парадоксальным образом ограничивавших накопление избыточных долгов. Также и во Франции, послужившей основным образцом для России при принятии законов о банкротстве, как и многих других, традиционные морализаторские установки в отношении должников оставались очень сильными на протяжении большей части XIX века. В германском регионе Пфальце «свобода распоряжения собственностью на рынке достигла в XIX веке максимума», однако условия рыночных сделок диктовались личными взаимоотношениями, «завязанными на всевозможные культурные представления о доверии, независимости, компетентности, зрелости и семейных перспективах в плане распоряжения собственностью»[23].

В том, что касается России, лишь немногие исследования хотя бы вкратце затрагивают социальные и правовые аспекты кредита: Юрий Лотман и Джером Блум отмечали, что дореформенное дворянство погрязло в долгах, в то время как Каган, Рибер, Оуэн и Блэквелл в своих работах, посвященных русскому капитализму и капиталистам, полагают, что нехватка кредита и недостаток доверия вообще серьезно ограничивали размах торговых операций[24]. Авторы более специализированных работ не согласны с этим: например, Иосиф Гиндин утверждает, что в плане развития крупных банков Россия не слишком отставала от других континентальных государств. Гиндин и другие историки, изучавшие бремя задолженности дворян перед государством накануне освобождения крестьян, исследовали часто цитируемые данные, согласно которым в 1859 году две трети всех крепостных крестьян, принадлежавших частным лицам, было заложено в государственных банках, и выяснили, что это бремя отнюдь не было непосильным в сравнении с общей величиной активов, доступных владельцам крепостных. В частности, Борис Литвак указывал, что более преуспевающие дворянские имения были вместе с тем и более отягощены долгами и что задолженность, таким образом, свидетельствовала об экономической жизнеспособности и процветании, а вовсе не о неплатежеспособности или нерентабельности. Тем не менее влияние кредита на русское дворянство по-прежнему очень слабо исследуется, в противоположность тем обширным дискуссиям, которые ведутся о долгах английских аристократов[25]. Так, Андрей Введенский в великолепном исследовании о торговой империи Строгановых на севере России отмечает, что в основе богатства этого семейства еще в XV веке стояли операции с кредитами и залогом недвижимости, но, к сожалению, уделяет обсуждению этого вопроса менее страницы[26]. Работа Виктора Захарова о западноевропейских купцах в петровской России передает дух столкновения и сосуществования московской и западной культур кредита, но, к сожалению, автор не развивает эту тему далее[27].

В отсутствие научных работ, документирующих изменение социальных, культурных и правовых аспектов кредита, приходится обращаться к художественным произведениям крупнейших русских писателей и драматургов. Пожалуй, наиболее известное из таких произведений  классическая пьеса «Свои люди  сочтемся» (1849) о традиционной культуре московских купцов. Ее автор, Александр Островский, был сыном юриста и одно время сам служил в суде. Моя интерпретация, не совпадающая с принятыми суждениями об этой пьесе, носившей первоначальное название «Банкрот», заключается в том, что она фиксирует возросшую приемлемость процедуры банкротства и правовых механизмов в целом как нормального аспекта российской коммерческой культуры. Пьеса раскрывает, как в банкротстве проявляется вековечное напряжение между моралью и властью, и показывает, как распространение банкротства наносило непоправимый ущерб традиционным кредитным практикам, основанным на личном характере и репутации[28]. Последний этап этого перехода иллюстрируется в натуралистическом романе «Хлеб» (1895) Дмитрия Мамина-Сибиряка, посвященном становлению современного акционерного банка в небольшом уральском городе,  возможно, самом подробном художественном описании капитализма и кредитных отношений в Российской империи. Владельцы банка быстро берут в свои руки производство зерна и алкоголя в этом богатом регионе, разрушая старую систему кредита, основанную на давних социальных и родственных связях. Как ни странно, развитие организованного капиталистического кредита у Мамина-Сибиряка одновременно ведет к расширению масштабов традиционных «ростовщических» операций вместо их вытеснения[29].

Возможно, главной причиной, по которой эти любопытнейшие, но фрагментарные наблюдения, связанные с развитием кредита в России, не получили дальнейшего развития, являлось широкое распространение идеализированных евроцентричных и особенно англоцентричных моделей кредита и капитализма. Вышеупомянутые работы, посвященные культуре кредита в Западной Европе и Северной Америке, показывают, что на практике эти модели оказываются такими же фрагментированными и спорными, какими они были в России, и что диктуемые ими правила, как указывает Пол Джонсон, не являлись «ни естественными, ни нейтральными, ни в каком-либо традиционном смысле социально или экономически оптимальными»[30]. Европейцам и американцам в XIX веке были свойственны настороженность и разногласия в отношении многих ключевых аспектов современного капитализма, таких как ограниченная ответственность, освобождение банкротов от долгов, бумажные деньги, финансовые преступления, суды и адвокатская профессия, а также мораль предпринимательского класса. Как предлагает Сара Маза в своей работе, посвященной «мифу» о французской буржуазии, пора «перестать проецировать англосаксонскую модель с ее непременной связью между капитализмом, либеральной демократией и индивидуализмом среднего класса на континентальные общества. Также, возможно, настало время задуматься над тем, не является ли англо-американская модель исключением, а не нормой в эволюции западной культуры»[31].

Что более принципиально, в работах прежних лет, посвященных как русскому, так и западному капитализму XIX века, предполагалось, что сам по себе этот идеал, как бы его ни определять, является безусловным благом и что всем трезвомыслящим русским людям того времени надлежало стремиться к как можно более точному воплощению этого идеала в жизни. И эту предпосылку сейчас устойчиво подрывает переживающая новый расцвет литература о развитии капитализма на Западе, пользующаяся разнообразными источниками и переосмысляющая некоторые неудобные связи между капитализмом и геноцидом, рабством, империализмом и преступностью. Дэниэл Лорд Смэйл в своем исследовании о юридической и экономической культуре Марселя в раннее Новое время проводит связь между принуждением  как легальным, так и экстралегальным  и экономикой, играющую роль «смазки, облегчающей перемещение средств от одного лица к другому», и при этом дает понять, что эта идея сохраняет силу и в наше время. Также на основе эмпирических фактов оспаривается известная теория Дугласа С. Норта, согласно которой «свободные» институты неизбежно влекут за собой экономический рост и удешевление кредита. Как отмечает Екатерина Правилова, даже частная собственность все чаще рассматривается исследователями как дисциплинарный проект, «символически связанный с государственным принуждением и предписывающими правилами»[32].

Как и во всех других европейских странах, частный кредит в России XIX века отступал от некоторых практик, типичных для того времени, и следовал другим. Капиталистическая культура кредита в ее повседневном практическом воплощении была распылена среди носителей различных частных и институциональных интересов и сочетала в себе практики принуждения, которые (в противоположность периоду раннего Нового времени) почти никогда не имели внесудебного характера, с практиками компромисса и консенсуса. В целом вопрос о том, почему Россия  не Британия,  важный, но в данном случае вторичный с точки зрения понимания того, что Россия представляла собой в реальности.

Общество, собственность и капитализм в России

Сохранение в России неформального личного кредита наряду с прочими «старорежимными» структурами и практиками легко воспринять неверно внутри большого нарратива о принципиальной неполноценности или «отсталости» России, постулирующего ту или иную ущербность всех главных аспектов ее цивилизации. Даже историки, имеющие репутацию «оптимистов», утверждают, например, что Российская империя оставалась сословно фрагментированной в соответствии с порядками раннего Нового времени, что из крестьян не получились фермеры-капиталисты, что дворяне  а в дальнейшем и интеллигенция  не сумели стать эффективным правящим классом, что купцы и прочие городские группы так и не превратились в буржуазию западного типа, что в стране не развивался капитализм, что ее правительство не выполняло своих функций и что законность и институт частной собственности пребывали в зачаточном состоянии или вовсе отсутствовали. Например, в научной литературе отнюдь не являются чем-то небывалым утверждения о том, что «русские дворяне нередко владели землей, но у них не было частной собственности». И хотя такие заявления в таком концентрированном виде можно встретить лишь в немногих работах, с ними почти неизменно соглашаются как с чем-то очевидным[33].

Этот нарратив ущербности подвергается пересмотру в работах, авторы которых воспользовались возможностью изучить архивные материалы, при советской власти остававшиеся недоступными для историков. Современные исследователи встраивают в существующие трактовки институтов и политических процессов микроисторическую перспективу, отсутствовавшую на протяжении долгого времени, и тем самым разрушают некоторые из излюбленных мифов о русских крестьянах, дворянах и купцах.

Назад Дальше