Шарманка. Небесные верблюжата - Елена Генриховна Гуро 5 стр.


Но она удерживается.

И Нелька думает нежно: «Город помолодел, трогательно помолодел  город стал совсем мальчишкой! И небо выцвело от зноя!.. Что-то уж прикоснулось ко всем предметам, и вот все тревожнее и красивее; и это ее судьба»

«Нельзя поверить, что он не вернется сейчас из-за толстого угла стены. Он так должен бы проходить взад и вперед до рассвета Что же мешает побежать за ним вслед. Она могла бы пройти за ним до его подъезда, увидать, где он живет и спит, и какого вида парадная»

Но на нее нашла внезапная тишина и тревога Дом был красивый, когда тот проходил мимо, но когда толстая стена заслонила его, дом перестал ей нравиться. А ведь она могла бы побежать за ним и не потерять его так скоро И ей немного жаль

Город помолодел, город стал совсем мальчишкой!

Она осталась на месте и она встревожена.

Улица горячая. Ночь глубже. Мужчины. Воздух становится пряным от духов проходящих женщин. Позвякивают ближе шпоры. Прошли два офицера  тупой, тыкающей походкой кавалеристов. И один, закуривая папиросу:

 Моя Жюли, ха, ха!..

Ее толкнул самонадеянный звон их шпор, тупые чувственные слова, выброшенные в уличную пыль ночью.

Сознанье их грубости, силы и близости.

Вслед им вздохнула свежесть лиственных гущей. И опять горячее мутное потянуло.

Вздрогнула, подтянулась, точно ожгло ее. Сразу занемевшее, соблазненное подчиненьем тело тянуло падать в униженье без конца.

Поднимает глаза. Громадные стены опять.

Это  жизнь, такая громадная

«Совладали и с камнем, и с хорошенькой блестящей медью»,  быстро думает она, падая в темноту Что-то она еще хотела вспомнить? «Поют дома каменную песнь» Нет, ничего нельзя сообразить Она теперь не могла бы совершенно собрать мыслей Только тело ныло. Впереди уже колыхнулись его широкие плечи. «Пора идти!..» Слегка свистнул: «Ну,  что же, Нелька, ici, идем». И не оглядываясь идет вперед. И она уходит за ним машинально, по привычке, без воли, сквозь пряную горячую волну проспекта.

Да будет

Скрипят сосны.

И со всех морей, и со всех лесов поднимается вековечный шум.

Да будет

Скрипят сосны.

И со всех морей, и со всех лесов поднимается вековечный шум.

Тихое печальное животное лежит в берлоге, зарылось в кучу тепла.

На крышу сыплется дождь. Сверху кроет шум. Скрипят сосны. Проходит время.

Они говорят, духи земли от края и до края,  да будет. Они знают. Тихо гнутся оголенные березы, стуча сучьями.

Да будет!

И еще придут события и переживутся. Не гадают вершины, только переговариваются об уклонах и возвратах судьбы и о пределах, куда мчатся темные осенние и весенние ночи.

И так пребудет веки веков. Вот в ледяную стужу их тело разрывается и они страдают; и творят они иглистые брони, иглистую силу.

И еще поднимется сила с лесов, сосен и с моря, и еще поднимется скрипом осин: «Да будет!..» Так пребудет во веки веков.

Как же так, думает с печальным недоумением покинутый зверь: «Мы бродили вместе и рассказывали друг другу свое детство, но ты теперь оставил меня. Мы вместе собирали хворост для очага, и ты оставил. Куда ты ушел? И во многое не верится, и никаких нет вестей Может, еще могли быть вести?..»

Стынет пепел и в нем уже не зажигают огня. Скрипит крыша: «Да будет!»

Как же так меня оставили? Он посмотрит кругом в пустоту умными, предсмертными глазами  и молчит.

Далеко, до самой тундры, до ледяного моря легла цепью сила зимних жилищ, очагов людских, и берлог, зимовьев звериных.

Борются, бьются, делят, жадничают, любят, ревнуют, и каждый старается захватить себе побольше веселья, еды  жизни. И до самого ледяного моря жадно гадают о судьбе, о таинственном будущем, для чего рождают, умирают, истекая кровью, спят, лакомятся и едят друг друга.

Много на земле богатства. Много сухих, песочных пригорков; ими завладели кто посильнее. Много на богатые холмы за день поспевает пролиться солнца. Там высоко вздымаются стропила гордых домов. Там всегда много лакомых кусков; от них быстро наливается красивый жир на руках, плечах и бедрах. Таких жирных самок выбирают и за них идут битвы на жизнь и смерть.

Чтобы получить эти радостные, одетые тесом дома, обсаженные красными и голубыми цветами, яркие желтые дорожки, лакомые куски теплой жизни, надо разбивать друг-другу голову с одного удара и уметь хорошо прятаться, и не бояться завтра Не бояться завтра

Люди гадали. Сидела у красного тепла чертовка мрачного севера Лоухи и разбирала нити судеб, старалась, суеверная, доискаться. Ну да, немного разберешь кривыми лапками! Сердилась, шептала, шипела, и в досаде убегала белкой на ель, опять копалась. Люди покупали у нее амулеты. Гадала. Она старалась уловить в свои руки кривую судьбу людей. Кроме той, что текла под всеми вещами изначала вечным теченьем, бродила еще кривуля и людей пугала суеверьями и приметами. С ней через старуху старались войти в сделку.

Это богатая жизнь крутом укоренилась, коренастая, и пестрела, как раскрашенная дуга.

Нужно было рожать  и рожали, продолжали жизнь поколений. Покупались на куски ярких лент. Самкам нравилось яркое.

Чертовка гадала  разродится ли беременная, гадала, чем кончатся бои самцов.

Заигрывает старуха с судьбой  а море катится,  и это судьба. Дождик пасет по песку пегие камни,  и это судьба.

Да будет.

Мчатся волны жизни, волны голода, жадности, сытости, жирной игривости,  битва благ. Ссорятся из-за доброго тепла  и милой еды,  отбивают друг у друга самцов  беременеют  родят.

Бусы, ленты, корсеты, румяна, помадки. Кровать женщины, обагренная ее же кровью, и ее пролил ее же детеныш. Ее мужчина приносит подарок, и она радуется бусам. Ей завидуют другие  не беременные,  она хвастается и потом умирает.

В жилище дикаря в тундре висят трофеи. Навоевано много. Ползком он вползает спать. Тундра засыпает. Греет самка кормленная, богатая. И он благодарен ей за то, что она теплая и добрая.

I

Я так далеко заброшен среди земли, что только часы и календарь служат вехами в пучине времени: они что-то разделяют, устанавливают твердое, точное, на что можно опереться, чтобы не потеряться, но и слишком человеческое. И я думаю с соблазнительной сладостью страха: а что, если часы остановятся?

Я иду  и вот берег, такой пустой, что небо и море выпуклые и они будто дышат. Внезапно слышу присутствие: из сухой травы черное бархатное лицо смотрит на меня косыми коварными глазками. Здесь под навесом сложенных досок живет кошка. Но чувствую, я здесь неприятен  и отхожу.

Как бережно надо обращаться со всякой искрой жизни, думаю я, потому что сильно люблю и эту елку, и ее большой пузатый живот, покрытый чешуей.

Творят умные сосны Ярко горят медные стволы и раскаленные иглы в гордом блаженстве. Это мгновенье такой гордости, что птицы молчат в лесу. Я не знаю таинственного творчества деревьев, а они не замечают меня

Творят камни. Творят жаркие блаженные лягушки. Творят. Они творят

Бьет полдень.

О! Солнце! Солнце художников, деревьев, поэтов, солнце детей, играющих в формочки, кроликов и котят на горячем песке! О солнце

Согнутые елки от наслажденья положили, словно змеи, свои теплые животы на песок и нежатся.

На дорожку выбегает самка, гремя светлыми бусами, и, насторожившись, смотрит в чащу. Может быть, она чем-нибудь испугана? Она роняет зонтик и поднимает его, все так же не сводя глаз с одной точки. Лесные страхи? Или ее преследовали? На брюхе у нее болтается украшенье: жемчужное с золотом. Она, вероятно, с больших дач на горе: ее могло испугать и какое-нибудь четвероногое.

.

Утром, когда я проходил мимо лавки, то видел груды нарезанных ломтей хлеба, бочки в человеческий рост колотого сахару  сыры.

Святые ломти хлеба, сыру, масла, поддерживающие жизнь.

На балконе сидели трое толстых и пили пиво. Лица их лоснились. Из какой глубины крепкого сна вылезла эта жизнь, чтобы так лосниться, розоветь и пить пиво?

Но мое лето доспело, и вот-вот перешагнет невидимый порог. А для жизни, для сосен, которые должно уважать, мне хочется крепких красных лодок на солнечной воде, пузатых кубышек с яркими полосками, груд овощей с черных огородов и веселых, добрых детей, которые гладят пушистых кроликов.

Жизнь хороша  теплая, хлебная, пушистая, как осенняя синица. Потому я увожу непригодное из жизни. Человек думает приласкать и покрыть крыльями весь мир, они у него уже довольно сильны от горя.

И поддержать я хочу, сколько могу, этот мир умираний, страданий, горя, концов и начал, и великой, великой необходимости.

На колени мне садится птенец с распоротым боком; его очевидно задели косой. Он умирает. Я даю ему пить и сижу тихо, тихо пока он умрет. Это последняя ласка его жизни. Я хочу покрыть крыльями весь мир.

Разве не приходила темная ночь?

Да, она приходила. Разве не смотрел ты в самые дорогие глаза и не видел в них страшную пленку смерти? «Да, видел, и потому уже не страшна мне смерть. Умирай, умирай, разрешись от жизни поскорей. Ныне отпущаеши раба твоего, Владыко. Я сижу тихо и жду. Вот наконец. Ныне отпущаеши эту маленькую жизнь, Владыко»

Назад