Schirwindt, стёртый с лица земли [calibre] - Ширвиндт Александр Анатольевич 11 стр.


Море было недалеко. Но для того чтобы до него дойти, требовались и силы, и нервы, по­скольку дорога представляла собой каменную россыпь из булыжников, голышей и маленьких острых камешков. Это сейчас придумали шлепанцы и сандалии на толстой и мягкой по­дошве, а тогда... Но Зямин оптимизм побеждал.

«Никаких курортов и санаториев! Только чистая природа, дикие хозяева и молодое вино».

В первую же ночь мы поняли, что через нас проходит железная дорога. Это было волшеб­но: каждую ночь мы «тряслись» в поезде, и нас увозило из этого села то на юг, то на север. Но каждое утро мы просыпались опять в Нижнем Эшери...


На заре советской автомобильной эры все мы, естественно, мечтали купить машину. А это по тем временам являлось дикой пробле­мой. Нужно было ходить, подписывать бумаж­ки, чтобы тебя поставили в очередь.

В Южном порту находилась знаменитая автомобильная комиссионка. Она делилась на несколько отсеков. Первый для простых очередников, алчущих четыре года дряблого «Москвича». Второй содержал в себе «Волги», на которых уже не в силах были ездить со­трудники посольств и дипкорпуса. А дальше, в самом конце, размещался третий отсек, пред­ставлявший собой маленький загончик, где стояли машины, доступ к которым имели только дети политбюровских шишек и космо­навты. Там стояли (как тогда говорили с при­дыханием) иномарки.

На заре советской автомобильной эры все мы, естественно, мечтали купить машину. А это по тем временам являлось дикой пробле­мой. Нужно было ходить, подписывать бумаж­ки, чтобы тебя поставили в очередь.

В Южном порту находилась знаменитая автомобильная комиссионка. Она делилась на несколько отсеков. Первый для простых очередников, алчущих четыре года дряблого «Москвича». Второй содержал в себе «Волги», на которых уже не в силах были ездить со­трудники посольств и дипкорпуса. А дальше, в самом конце, размещался третий отсек, пред­ставлявший собой маленький загончик, где стояли машины, доступ к которым имели только дети политбюровских шишек и космо­навты. Там стояли (как тогда говорили с при­дыханием) иномарки.

Большинство нормальных советских лю­дей вообще не знали, что это такое. Зямина пижонская мечта была добраться до заветного третьего отсека. Пройдя все кордоны и заслоны, собрав целую папку бумаг и подпи­сав ее у очередного управленческого мурла Зяма таки получил смотровой талон в третий отсек. По этому талону можно было в течение двух недель ходить туда и смотреть на ино­марки в ожидании новых поступлений. Но если ты за две недели так и не решался купить что-то из предложенного, то время действия талона просто истекало и право посещения смотровой свалки аннулировалось. Поэтому была страшная нервотрепка. Зяма, проходив туда дней двенадцать, занервничал.

Звонит мне оттуда: «Все... Я ждать больше не могу. Я решился покупаю «Вольво»-фургон». Я ему: «Зяма, опомнись, какого машина года?» Он мне «Думаю, 1726-го...» (Ей было лет двадцать.) «Ну хоть на ходу?» «Да, все в по­рядке, она на ходу, только здесь есть один ню­анс... Она с правым рулем». Я столбенею, пред­ставляя Зяму с правым рулем... но не успеваю представить до конца, потому как слышу из трубки: «Приезжай, я не знаю, как на ней ез­дить».

Я приперся туда. Вижу огромную несвежую бандуру. И руль справа. «Давай, садись!» бод­ро говорит мне Зяма, подталкивая меня на во­дительское место. Я, изо всех сил преодолевая довольно неприятные ощущения (ну, всю жизнь проездить за левым рулем, а тут!), сел за этот самый правый руль, и мы понеслись. С меня сошло семь потов, пока мы добрались до дома, потому что в машине был еще один нюанс эта бедная машина стала сыпаться, как только мы выехали за ворота. В общем, когда мы добрались до улицы Телевидения, где то­гда жили Зяма с Таней, она рассыпалась окон­чательно.

И стали мы все вместе ее чинить. А там каж­дый винтик нужно было либо клянчить в УПДК Управлении дипломатического кор­пуса и покупать в четыре цены, либо зака­зывать тем, кто едет за границу (где таких ма­шин уже просто никто не помнит), записав на листочке марку, модель, точное название де­тали и так далее. Но все-таки Зяма упорно на ней ездил.


Зямина езда на этой «Вольве-Антилопе-гну» подарила мне несколько дней «болдинской осени».

Осенью Зяма немножечко зацепил своей «Вольвой» какого-то загородного пешехода. Пешеход почему-то оказался недостаточно пьян, чтобы быть целиком виновным. Нависла угроза лишения водительских прав и всякие другие неприятные автомобильные санкции. Мы с Зямой взялись за руки и поехали по мес­там дислокации милицейских чиновников, где шутили, поили, обещали и клялись. Но раз­мер проступка был выше возможностей по­сещаемых нами гаишников. Так мы добрались, наконец, до мощной грузинской дамы, пол­ковника милиции, начальницы всей пропа­ганды вместе с агитацией советского ГАИ.

Приняла она нас сурово. Ручку поцеловать не далась. Выслушала мольбы и шутки и улыбнувшись, сказала: «Значит, так сочиняй два-три стихотворных плаката к месячнику безопасности движения. Если понравится будем с вами... что-нибудь думать».

Милицейская «болдинская осень» была очень трудной. В голову лезли мысли и рифмы, которые даже сегодня, в наш бесконтрольный век торжества неноменклатурной лексики, печатать неловко. Но с гордостью могу сообщить читателям, что на 27-м километре Минского шоссе несколько лет стоял (стоял на плакате, разумеется) пятиметровый идиот с поднятой вверх дланью, в которую (в эту длань) были врисованы огромные водительские права. А между его широко расставленных ног красовался наш с Зямой поэтический шедевр:

Любому предъявить я рад

Талон свой недырявый,

Не занимаю левый ряд,

Когда свободен правый!

Это все, что было отобрано для практиче­ского осуществления на трассах из 1520 за­готовок типа:

Зачем ты делаешь наезд

В период, когда идет

Судьбоносный, исторический 24-й партийный съезд?»

Зяма всегда и все в жизни делал очень ап­петитно. Когда я видел, как он ест, мне сразу же хотелось есть. Он никогда не «перехваты­вал» в театре, между репетициями или во время спектакля. Все ели, потому что были голодны, а он терпел и ехал домой на обед или ужин.

Он всегда замечательно одевался. Носил вещи потрясающе элегантно. Он никогда не раздумывал над покупкой, он просто очень хорошо знал, во что ему положить тело.

И хромота у него была такая, которая вовсе не читалась как хромота. Он не хромал, а нес тело. Нес, как через «лежащего полицейского», через которого нужно переехать медленно...


У Тани Гердт фамилия не Гердт. У Тани Гердт фамилия Правдина. Не псевдоним, а настоящая фамилия, от папы. Трудно пове­рить, что в наше время можно носить фами­лию из фонвизинского «Недоросля», где все персонажи Стародум, Митрофанушка, Правдин... стали нарицательными. Нарица­тельная стоимость Таниной фамилии стопро­центна. Таня не умеет врать и прикидываться. Она честна и принципиальна до пугающей на­ивности. Она умна, хозяйственна, начальственна, нежна и властолюбива. Она необыкно­венно сильная.

С ее появлением в жизни Зямы возникли железная основа и каменная стена. За нее можно было спрятаться... Такой разбросан­ный и темпераментный, эмоционально увле­кающийся человек, как Зяма, должен был все-гда срочно «возвращаться на базу» и падать к Таниным ногам. Что он и делал всю жизнь.

Таня гениальная дама, она подарила нам последние 15 лет Зяминой жизни...

Зяма был дико рукастый. Всю столярку на даче он всегда делал сам. А на отдыхе, у пала­ток, скамейку, стол, лавку, табуретку сбивал за одну секунду.

Как-то у себя в деревне под Тверью я пы­тался построить сортирный стул, чтобы под тобой было не зияющее «очко», а как у цивиль­ных людей. Я мучился, наверное, двое суток. И когда забил последний гвоздь, понял, что прибил этот несчастный стульчак со стороны ножек табуретки, вся семья была в истери­ке. И я вспомнил Зяму. Он бы соорудил за две минуты самый красивый и удобный уличный сортир в подлунном мире. Он сделал бы трон.



Марк Анатольевич режиссер в законе. Он режиссер своего существования и существо­вания окружающих. Он режиссирует спектак­ли, быт, досуг друзей, выступления, панихиды.

Вот в далекой юности он режиссирует наш ночной пикник около аэропорта Шереметье­во: раскладывает в лесу три костра и при захо­де на посадку самолета велит всем визжать и прыгать, предлагая лайнеру приземлиться. Сам же из чувства протеста машет на самолет руками и орет: «Кыш! Кыш отсюда!»

Однажды он, Григорий Горин и Андрей Миронов приперлись ко мне на день рождния. Вошли во двор и видят: валяется ржавая чугунная батарея парового отопления. Им захотелось сделать приятное другу. Взяли эту неподъемную жуть, притащили на третий этаж. Открываю дверь.

Дорогой Шура, говорит Горин, при­ми наш скромный подарок. Пусть эта батарея согревает тебя теплом наших сердец...

Шутка, говорю, на тройку. Несите туда, где взяли.

Они, матерясь, тащат проклятую батарею во двор и бросают на землю. И вдруг Захаров говорит:

Чтобы шутка сработала, ее нужно дове­сти до абсурда.

Они вновь берутся за батарею и опять та­щат ее на третий этаж. Открываю дверь.

Дорогой Шура, говорит Андрей Ми­ронов, прими наш скромный подарок!

Вот это другое дело, говорю. Вно­сите!

Основные импульсы режиссерской фанта­зии Захарова это всегда удивить и пугануть. Уезжал я как-то в город Харьков сниматься в очередной малохудожественной картине, провожаемый на вокзале Мироновым и Заха­ровым. Как только поезд отошел, режиссер­ская интуиция подсказала Захарову: «Надо Маску (моя партийная кличка) пугануть». Они помчались ночью к главному администратору театра, выклянчили денег, бросились во Внуково и утром встречали меня в Харькове. Пуганули.

Но чем резче его куда-либо куражно заносит, тем жестче он возвращается на проезжую часть своего бытия. В этом смысле дружба с них напоминает мне эпизоды из чаплинских «Огней большого города», где миллионер всю ночь проводит с Чаплином в дружеском пья­ном экстазе, а утром его не узнает.

Чем крупнее личность, тем опаснее ее слу­чайное осмысление. Поэтому личности вынуждены быть закрытыми от обывательских рас­шифровок. Таков Захаров. Видимость внешне­го благополучия обратно пропорциональна внутренней тревоге. Его резкая смелость чревата страшными послепоступковыми муками. У него цепкая, даже злопамятная эрудиция. Это тяжкий груз. Он аналитичен и мудр. Ана­лиз мешает непосредственности, мудрость тормозит импровизацию. Для этих целей он держит меня.

В дружбе он суров и категоричен. «Худей! Немедленно!» Я худею. «Хватит худеть! Это бо­лезненно!» Я толстею. При этом он щедр и ши­рок. Велел мне, например, носить длинные эластичные носки для укрепления отходив­ших свое ног. Я сопротивлялся, ссылаясь на отсутствие носков в продаже, тогда он привез их мне из Германии 12 пар, разного цвета, по 38 марок за пару умножайте!

Назад Дальше