Schirwindt, стёртый с лица земли [calibre] - Ширвиндт Александр Анатольевич 4 стр.


Козаков в том спектакле не играл, а я вооб­ще работал в другом театре, но жажда славы и денег не знает границ. И Михал Михалыч, выкрав из театра две эсэсовские фуражки и повязки со свастикой, уговорив Эммочку и меня, а также милого театрального музыканта, который на баяне должен был имитировать немецкую губную гармошку, погнал нас по концертному марафону. Свастики очень хо­рошо читались на наших двубортных мунди­рах, репетировать было недолго, ибо вся тя­жесть зрелища лежала на хрупких Эмминых плечах, а мы с Михал Михалычем, вальяж­но развалившись на стульях, пьяно орали: «Шнель! Шнель!», закинув ноги на стол, где му­чилась под баян Эмма Сидорова...

Номер имел зрительский успех пригла­шения сыпались, гонорары росли, мы обна­глели и стали подумывать о второй паре чер­ных ботинок, но...

Прошла уйма лет, а я как сейчас помню по­следний выход с этим скетчем.

Шел концерт в Высшем техническом учи­лище имени Баумана. До отказа набитая сту­денческая аудитория. В закулисную часть сце­ны нет отдельного входа, и артисты идут на подмостки через весь зал и через него же ухо­дят, отвыступав. И вот мы, в очередной раз понадругавшись над Сидоровой, привычно засу­нув под мышку эсэсовские фуражки и стыдли­во прикрыв рукой свастики на рукавах своей двубортности, пробиваемся через зрителей к выходу. В самом конце зала, прямо перед дверью в фойе, на приставном стульчике си­дит очаровательная интеллигентная девушка в очках. Когда мы поравнялись с ней, она под­няла на нас огромные, полные ужаса и сострада­ния глаза и тихо спросила: «И вам не стыдно?»

Больше мы Любу Шевцову не пытали.



Глупо, конечно, не попробовать построить в моем городке театр. Но нужна творческая платформа, театральная идея, единомышленники где взять? Значит, надо реанимировать подмостки, на которых работал. Поскольку три театра в провинциальном городе перебор, построю один с элементами всех: фасад Театра имени Ленинского комсомола (на вечной доске: «Здесь выступал на съезде комсомола В. И. Ленин» додолблю: «а потом работал А. А. Ширвиндт»), зрительный зал Театра на Малой Бронной он поуютнее, и фойе Театра сатиры там, на вернисаже актерских лиц, я первый, потому что худрук, а это возвышает.



Актерская слава изначально зиждется на признании близких, прежде всего родителей. Они первые критики, рецензенты и попу­ляризаторы своих гениев. Моя бедная мама, которая воспринимала творчество сына на слух (к концу жизни она совсем ослепла), од­нажды чуть было не лишилась ближайшей подруги Розы.

В Театре имени Ленинского комсомола новый год начинался с детских утренников по узбекской народной сказке «Чудесные встре­чи». Однажды я заменял на этом утреннике за­гулявшего накануне актера. Он играл эдакого этнического горниста с двухметровой трубой. От меня требовалось выйти на сцену и протрубить в эту узбекскую дуду. Как назло, на спектакль угораздило прийти тетю Розу с вну­ком. Они удобно устроились в первом ряду и приготовились наслаждаться спектаклем. Тут появился я в пестром потном халате, пропердел в эту дурацкую трубу и ушел навсегда. Потрясенная тетя Роза позвонила маме: «Рая, я видела Шуру. Это трагедия!»

Мама сказала Розе, что это всего лишь слу­чайность, что в театр пришел Эфрос и я у него взорлил.

Тетя Роза, уже без внука, попала на премье­ру спектакля по пьесе Розова «В день свадьбы», где в финале вся труппа гуляла на сельской свадьбе. Мы с Державиным стояли у крайнего стола с подозрительно колхозными лицами и кричали: «Горько!» Роза позвонила маме и ска­зала: «Рая! Он тебе все врет! Ему надо срочно искать профессию!»

К сожалению, Роза в этом диагнозе оказа­лась не одинока.

В своей последней книжке Марк Захаров написал, что «Ширвиндт, наверное, все-таки не артист... Тем более не режиссер. Если спро­сить, кто он такой, отвечу, что профессия у него уникальная. Он Ширвиндт». Марк, вы­пустив книжку, позвонил узнать, как я отнесся. А как я отнесся?! Хамские, конечно, строчки, но он прав. Нет во мне этой лицедейской стра­ста Есть актеры патологические, физиологи­ческие. Они не могут не играть. И есть актеры, ставшие таковыми, ну, в силу обстоятельств, что ли. Я из вторых. Хотя первым всегда зави­довал. Вот покойный Владимир Басов заме­чательный режиссер, а не мог не играть. Вклю­чишь телевизор, а он в какой-нибудь детской передаче под кочкой сидит и счастлив. Хоть водяного, хоть лешего, хоть кота, хоть сморч­ка озвучивать. Табаков такой, Гафт. Миронов таким был. А я играть ведь не очень люблю. Ре­петиции люблю, премьеры. А вот выходить на сцену в сотом спектакле скучно. Иногда я думаю, что все-таки с профессией не угадал.

В своей последней книжке Марк Захаров написал, что «Ширвиндт, наверное, все-таки не артист... Тем более не режиссер. Если спро­сить, кто он такой, отвечу, что профессия у него уникальная. Он Ширвиндт». Марк, вы­пустив книжку, позвонил узнать, как я отнесся. А как я отнесся?! Хамские, конечно, строчки, но он прав. Нет во мне этой лицедейской стра­ста Есть актеры патологические, физиологи­ческие. Они не могут не играть. И есть актеры, ставшие таковыми, ну, в силу обстоятельств, что ли. Я из вторых. Хотя первым всегда зави­довал. Вот покойный Владимир Басов заме­чательный режиссер, а не мог не играть. Вклю­чишь телевизор, а он в какой-нибудь детской передаче под кочкой сидит и счастлив. Хоть водяного, хоть лешего, хоть кота, хоть сморч­ка озвучивать. Табаков такой, Гафт. Миронов таким был. А я играть ведь не очень люблю. Ре­петиции люблю, премьеры. А вот выходить на сцену в сотом спектакле скучно. Иногда я думаю, что все-таки с профессией не угадал.

Правда, с Олегом Ефремовым связан один драматически несложившийся поворот моей профессиональной жизни. Несбывшаяся ве­ликая мечта. Несбывшийся театр. Когда навис­ла угроза сноса «Современника» не как кол­лектива, а как дома на площади Маяковского у гостиницы «Пекин», замаячила возмож­ность переселиться театру в Дом киноактера на улицу Воровского. Тогда Иван Пырьев толь­ко построил новое здание Дома кино на Ва­сильевской. А Пырьев, возглавлявший в ту пору Союз кинематографистов СССР, театр не любил, начинал блевать, когда слышал слово «театр». Особенно его бесило, если на сцене играли киноартисты. Он называл это порно­графией и, может, был не так уж далек от исти­ны. Ефремову тогда собирались отдать здание на Воровского. Мечта овладела Олегом, он меня вызвал в ресторан, и под литра полтора выпитой водки мы провели свой «Славянский базар», доведенный до абсурда. Он залетал в гибельные выси, силой своей жуткой убеди­тельности рисуя мне картину единственного в мире театра, где внизу, на большой сцене, он Олег, будет творить свое, вечно живое, глубо­ко мхатовское, а я наверху, в уютном малень­ком зальчике, буду заниматься своей «х...ней». «Открываемся двумя сценами, мечтал он. Внизу, на основной сцене, «Вечно живые». А вверху ты, со своей...»

В этом противопоставлении не было ниче­го обидного. Напротив, собирательное суще­ствительное ласкало слух и распаляло вообра­жение. Он видел в этом соединении возвраще­ние к мхатовской многокрасочности. Там, внизу, настоящее, глубокое, психологическое, а наверху я.

Помещение на Воровского не дали, и меч­та растворилась.

Мы с Олегом дружили, но виделись редко. Вспомнили про этот проект, когда встрети­лись незадолго до его смерти на юбилее заме­чательного журналиста Егора Яковлева в рес­торане «Гастроном». Туда была приглашена вся Москва: от Горбачева до последних живых диссидентов. Я даже подумал: взорвись здесь бомба конец демократии. Как обычно, что-то произносили, шутили. В разгар веселья я стал тихонько собираться на выход. А в тот момент как раз уводили Олега. Он уже не мог долго без кислородной машины. Мы столкну­лись в холле. Он подошел, обнял меня, бук­вально повис на плечах и говорит: «Мы про­срали нашу с тобой биографию, Шура». И ре­вет. И я реву. Так вдвоем и стоим. Через месяц его не стало.

У меня была в нашей компании кличка Миска. Очевидно, не случайно. Просто в моло­дости я увлекался Бастером Китоном из ран­них американских фильмов и Анатолием Кто­ровым из настоящего МХАТа, которые пле­няли меня каменностью лиц при любых актерских переживаниях и сюжетных катак­лизмах. Внутри все кипит и бушует, а на лице маска. Очень удобная придумка. Я ее взял на вооружение в свои актерские арсе­налы.

Не устаю повторять студентам, что четыре года театрального образования это, поми­мо приобретения разных навыков, попытка понять, что ты можешь, что не можешь, что тебе идет, что нет. Улыбаться тебе идет. Сер­диться нет. Смеяться идет, но не очень. И так далее и так далее. Отсюда складывается амп­луа, с которым тебе дальше работать. Его мож­но преодолевать, его можно ломать, но нельзя делать вид, что его не существует.


Сегодня эпитет «великий» стал расхожей монетой, звезд пекут на фабрике, и капризная косноязычная дива мяучит с экрана, что «нам, звездам, трудно»... Все это сонмище звездорванок заполняет нестойкие души зрителей, раз­мывая понятия и градации.

А великие были. Мой любимый актер Николай Гриценко. Амплитуда его дарования была бесконечной. Помню, как он репетиро­вал милую французскую пьеску «Шестой этаж». В ней все происходило на лестничной площадке какого-то дома в Париже. И вот Ни­колай Олимпиевич выпросил у Рубена Нико­лаевича Симонова возможность самому по­ставить этот спектакль. Никогда в жизни он режиссурой не занимался.

Нас, студентов, вывезли тогда в Киев на га­строли вахтанговского театра играть в мас­совках «Великого государя» и в «Двух верон­цах». Киев. Лето. Все ведущие артисты расхва­таны прямо с вокзала по обкомовским, цековским дачам и пляжам. А Николай Олим­пиевич посреди этого гастрольного разгула репетирует в духоте и жаре на сцене Театра Леси Украинки. Я сидел в зале и смотрел, как мучаются мэтры Максим Греков, Лариса Пашкова, Нина Нехлопоченко и Владимир Осенев. Это была мистика. Николай Олимпие­вич стоял посреди зала в проходе. «Стоп, стоп, стоп! Максик, ты понимаешь, какая история. Вот ты выходишь и говоришь: «Здравствуй!» А он француз. Понимаешь? Ты говоришь: «Здравствуй!», а что «Здравствуй»? Ведь он француз. Или ты, Лариса, выходишь и гово­ришь: «Здравствуй, Поль!», а она француженка. А он француз. А ты: «Здравствуй, Поль!» А по­том ты выходишь и говоришь: «Чего это вы?» А он француз».

Актеры, мысленно купаясь в Днепре, начи­нают снова. Он опять: «Стоп, стоп! Максик, ну ты что? Ты говоришь: «Привет!» А он француз». И так до бесконечности. Тогда Греков про­сит Гриценко: «Коля, покажи». И Коля, кото­рый дальше Малаховки никуда в жизни не вы­езжал, выходит и играет четырех францу­зов двух баб и двух мужиков. Тонко, изящно, разнообразно и лихо. Вот что такое божеское.

Назад Дальше