63.
БЕГСТВО В ПУСТЫНЮ. Несомненно, требуется известное мужество, чтобы признать реальность существования самой пустыни. Еще большим мужеством надо обладать для того, чтобы отправиться на ее поиски. Никто не посоветует тебе этого, тем более не укажет путь. Но все-таки это всего лишь полдела.
63.
БЕГСТВО В ПУСТЫНЮ. Несомненно, требуется известное мужество, чтобы признать реальность существования самой пустыни. Еще большим мужеством надо обладать для того, чтобы отправиться на ее поиски. Никто не посоветует тебе этого, тем более не укажет путь. Но все-таки это всего лишь полдела.
Разумеется: бегство в пустыню удел избранных. (Впрочем, существует мнение, что она сама находит тех, на кого пал ее выбор). Как бы то ни было, у бегущего прочь, кажется, одна задача: вырваться из цепких объятий истин, освободиться от слов, пеленающих по рукам и ногам, разорвать опостылевшие горизонты. Разве покой слишком дорогая цена за нашу свободу? И вот мы убиваем истины и забываем слова ради того, чтобы увидеть однажды ограниченные только небом, утонувшие в безмолвии пространства. Днем здесь печет невыносимое солнце, и раскаленные пески дышат смертью, зато ночью твой взгляд скользит от созвездия к созвездию и прохладный ветер облегчает боль дневных ожогов. Что ж, наконец пришел я на эту землю, чтобы встретить здесь самого себя. Не стоит ли это того, чтобы заплатить за это гораздо больше, чем было заплачено?
И все же это только полдела.
Не любим ли мы повторять (особенно на рассвете, в ожидании палящего дня): Наша цель достигнута. Мы убили все истины, ради нашей свободы. Не свободы ли умирать от жажды? Или, быть может, свободы одиночества, шарящего по кромке горизонта воспаленными глазами? Бежит ли кто в пустыню ради самой пустыни? Ложится ли кто под нож хирурга ради боли, которую тот причиняет? Раз так, следует спросить: не обзавелись ли мы здесь новыми истинами и новыми словами? Или, быть может, мы пронесли сюда прежние истины и слова, способные навевать нам приятные сны и делать наше существование вполне сносным? Не контрабандисты ли мы, тайно проносящие свой товар мимо застав и заграждений? Разве не утешаем мы себя, говоря: эти ожоги, и эта жажда всего лишь дань, которую мы платим времени. Мы убили все истины, не следует ли нам теперь ждать награды?
Прислушайтесь и оглянитесь вокруг себя, пока солнце еще не ослепило ваши глаза: отсюда не возвращаются назад. Пустыня поглотила наше прошлое и будущее; она стала нашим миром, не знающим границ. Разве ждать награды это не то же самое, что жаждать возвращения? И разве не о том же возвращении твердит надежда, призывая нас идти вперед, до тех пор, пока мы ни пересечем бесконечность? Вечно ли нам бродить здесь, под палящими лучами, теша себя ночной прохладой, приносящей надежду, вспоминая зеленые луга и ледяные источники? Не предстоит ли нам еще одно дело, о котором мы не подозревали прежде: убить истинность этой надежды, и этой пустыни, и истинность себя самого, бредущего под ее небом?
64.
ЭПОХА ПОСЛЕСЛОВИЙ. Нашу эпоху следовало бы назвать эпохой послесловия. Как и всякое послесловие, она не имеет будущего, ибо будущее подобно отражению оно существует в силу скрытых в настоящем возможностей нам же выпало исчерпать все возможности и расставить все точки. Но эта эпоха не имеет и прошлого. Ведь прошлое всегда только тень будущего, которое возвращает его настоящему. (Его, впрочем, можно сравнить также с услышанной молитвой). Вероятно, нам следовало бы сказать, что эпоха, в которой мы живем, целиком принадлежит настоящему. И это было бы верно, если бы это настоящее не просвечивало само через себя, подобно гаснущему вечернему небу. И верно! Ведь подлинное настоящее твердо стоит на земле, без страха заглядывая за горизонт, оно творит и прошлое, и будущее, зная, что без них оно всего лишь снящийся самому себе сон. Наше настоящее не знает ни вчера, ни завтра. Ни таково ли оно и в самом деле наше настоящее: призрак, не отбрасывающий тени, мираж, блуждающий в пустом пространстве, о котором он не может сказать ни «да», ни «нет»? Оно не властвует ни над прошлым, ни над будущим, бессильное творить, лишенное покоя, не узнающее самого себя. Итак, ради этого писалась вся Книга? Что ж, может быть и так. В конце концов, эта мысль возмутительная только для тех, кто думает, что именно на этой Книге сошелся клином белый свет. Существуют, быть может, и другие Книги, и даже лучше этой, прочитанной и отложенной в сторону.
65.
Сколько бы ни путала метафизика сны с явью, сколько бы ни приписывала своим грезам реальность, в глубине души она всегда помнит, что сон это сон, а реальность нечто прямо снам противоположное, ей неподвластное, враждебное и чужое. Перед лицом этой реальности, метафизика всегда чувствует себя в роли беглянки, хотя, по правде говоря, что может быть нелепее: та, которой принадлежит весь мир, бежит сломя голову, спасаясь от неутомимой погони! Чувствует ли она, что ее власти над временем, пространством и Судьбой не хватает чего-то очень существенного, или, быть может, что есть какая-то совсем другая власть, или даже еще хуже другое время, другая Судьба, другое пространство, о которых ей ничего не дано знать? Тревожит ли ее неспособность отказаться от грез и пойти навстречу реальности?.. Как бы то ни было, метафизика вся испуг, вся трепет, вся ожидание неизбежного. Ей следовало бы, наверное, затаиться и умолкнуть, но как раз этого-то она и не умеет. Не петь и не славословить, значит для нее то же, что и умереть. И она поет, чувствуя за спиной холодное дыхание того, что называют реальностью, шорок неотвратимо приближающихся шагов. Если бы только научиться превращать это чудовище в сны! Но вся беда в том, что реальность охотно позволяет превращать себя во что угодно. Облекаясь в любые образы и одеяния, она, как и прежде, не устает угрожать божественной свободе сновидений, обрушивая на них стрелы из своего безмолвного и невидимого царства.
65.
Сколько бы ни путала метафизика сны с явью, сколько бы ни приписывала своим грезам реальность, в глубине души она всегда помнит, что сон это сон, а реальность нечто прямо снам противоположное, ей неподвластное, враждебное и чужое. Перед лицом этой реальности, метафизика всегда чувствует себя в роли беглянки, хотя, по правде говоря, что может быть нелепее: та, которой принадлежит весь мир, бежит сломя голову, спасаясь от неутомимой погони! Чувствует ли она, что ее власти над временем, пространством и Судьбой не хватает чего-то очень существенного, или, быть может, что есть какая-то совсем другая власть, или даже еще хуже другое время, другая Судьба, другое пространство, о которых ей ничего не дано знать? Тревожит ли ее неспособность отказаться от грез и пойти навстречу реальности?.. Как бы то ни было, метафизика вся испуг, вся трепет, вся ожидание неизбежного. Ей следовало бы, наверное, затаиться и умолкнуть, но как раз этого-то она и не умеет. Не петь и не славословить, значит для нее то же, что и умереть. И она поет, чувствуя за спиной холодное дыхание того, что называют реальностью, шорок неотвратимо приближающихся шагов. Если бы только научиться превращать это чудовище в сны! Но вся беда в том, что реальность охотно позволяет превращать себя во что угодно. Облекаясь в любые образы и одеяния, она, как и прежде, не устает угрожать божественной свободе сновидений, обрушивая на них стрелы из своего безмолвного и невидимого царства.
66.
Когда сегодня я думаю о тебе, то это значит, что я лишь постигаю разделяющее нас пространство, все, что есть у нас сегодня, это пространство, которое стало нашим домом.
Это совсем не значит, что я помню о тебе, ведь память как раз разделяет и уводит прочь, она отдает нас прошлому, лишая надежды на возвращение, наш же дом это никогда не завершенное «сейчас», не знающее никаких преград; возможно, его стоило бы сравнить с Вечностью, если, конечно, это слово еще имеет какой-нибудь смысл.
Бродить из комнаты в комнату или стоять у окна, слушая, как шумит в мокрой листве дождь, не это ли то дело, которое дарит мне сегодня эта Вечность, и ни за него ли я берусь, чтобы исполнить его до конца?
Многое из того, что находится рядом, то, к чему я могу сегодня прикоснуться и что могу видеть, право же, дальше от меня, чем ты, живущая по ту сторону моих сновидений. Но еще ближе, чем ты сам этот дом, пронизанный светом, которому он обязан своим существованием. Не от того ли я ни на что не променяю наше расставание затянувшееся настолько, что оно стало нашим миром, быть может, куда большим, чем сам мир, похоже, сотканный из того же света и легко умещающийся на полках моей библиотеки?
Пожалуй, не будет ничего странного, если окажется вдруг, что этот мир существует только потому, что существует наш дом, в котором царствуют молчание и разлука.
67.
Так значит, метафизика умерла?.. Что ж, в таком случае, да здравствует метафизика!.. Позвольте, да ведь она только переменила имя и изменила прическу?.. Вечная история.
68.
Тот, кто продолжает уверять, что метафизика только и знает, что славить необходимость, имеет на сей счет совершенно превратные представления, придавая слишком большое значение словам. Слова, как всегда, лгут, зато хитрая бестия обладает чудесной способностью обращать камни в хлеба: стоит ей запеть, как место всякой необходимости занимает свобода. Нам, впрочем, это понять нелегко, ведь мы творим, как правило, другие чудеса: славословим свободу, чтобы немедленно одеть ее в смирительную рубашку необходимости.
69.
Как долго гнали мы Истину по лесным тропам и болотам в надежде, что она ответит нам на наши вопросы, пока, наконец, не загнали ее в ловушку, из которой ей уже не выбраться! Но чем дальше мы преследовали ее, чем хитрее становились наши капканы и западни, тем все более знакомыми делались ее черты. И лишь когда под наши победные кличи, она испустила последний вздох, мы начали догадываться, что охотились на самих себя. «Пустое, спешат заверить нас круглоголовые мудрецы. Посмотрите: ведь мы-то по-прежнему живы!» Вот уж воистину: кому не было дано, у того и отнимется. Да, разве ни потому только мы и живем, что стоим здесь, над ее когда-то прекрасным телом, словно прикованные к нему невидимыми цепями, терзаемые болью, не в силах отвести взгляд от содеянного? Разве не эта боль и есть наша жизнь, то, что вы называете жизнью, все, что от нее осталось, все, что мы можем завещать нашим детям? Стихнет боль и кончится жизнь.
70.
Театр, куда каждый вечер зазывает нас метафизика, всегда славился своими декорациями, изображающими беспредельные дали и невообразимые пространства, раскрашенные в розовое и голубое. С каким упоением игралось на этих старых подмостках! Какие страсти кипели здесь, под стеклянным солнцем! Но со временем краски на декорациях выцвели и местами осыпались. Половицы расшатались и скрипят, и сквозь щели в стенах тянет сыростью и холодом. С тем большей страстью продолжает метафизика играть свою роль, так, что начинает казаться, что и сумрак, и запустение, и пыль, все входит в замысел ее пьесы. На что, собственно, она надеется, ведь у нее совсем не осталось зрителей? «Великий ветер!» кричит она и в ее голосе слышаться совсем незнакомые ноты. «Приближается великий ветер!» И ведь верно: уже стучат и хлопают незапертые ставни