Слова Толстого произвели на Ганзена большое впечатление, и спустя два дня он сообщил, что не выкурил ни одной сигареты после их разговора о вреде курения. «И отлично, ответил Толстой. Только смотрите на это не как на подвиг, а как на самую естественную вещь».
Заговорили о ранних произведениях Толстого. Дунаев похвалил «Анну Каренину», сказал, что этот роман принес большую пользу обществу. Толстой придерживался иного мнения: «Каким образом он принес пользу обществу, я не понимаю. Моя Азбука была полезна, однако прошло два года, прежде чем кто-то что-то пискнул о ней, тогда как я уверен, что она действительно полезна».
А что же «Крейцерова соната»? Ганзен заметил, что причина ажиотажа кроется в том, что текст стал, образно говоря, ударом в лицо читателю. Ведь главный герой Позднышев называет читателей свиньями! Но и тема сама по себе, разумеется, требует резких слов. Ганзен процитировал датскую пословицу «Для паршивой головы надо много щелочи», которая могла бы стать девизом повести. «Пожалуй, все же нет, с улыбкой произнес Толстой. Но в послесловии я пытаюсь ответить на все возражения и нападки в мой адрес. Это единственное, что я могу сделать».
Ганзен присутствовал на читке «Крейцеровой сонаты» в Русском литературном обществе, где в ходе последовавшего обсуждения профессор и писатель Николай Вагнер высказал свои в высшей степени оригинальные мысли о произведении. История позабавила Толстого, который в свою очередь рассказал о письме, неделей ранее пришедшем от Вагнера и касавшемся комедии «Плоды просвещения». Ярый приверженец спиритизма Вагнер воспринял пьесу как пасквиль в адрес лидеров российского спиритизма и движения в целом92. Толстой не хотел никого обидеть своей комедией, но решил не отвечать, поскольку Вагнер вряд ли примет его объяснения. Однако перед самым отъездом датчанина Толстой все же написал Вагнеру письмо с просьбой извинить, если он невольно обидел. Одновременно Толстой был твердо убежден, что спиритизм это не более чем суеверие93.
Другим проблемным корреспондентом был мужчина-еврей, который попросил Толстого высказаться по поводу практики обрезания. Толстой ответил, что, возможно, обрезание приносит некоторую пользу с точки зрения физиологии, однако с религиозной точки зрения оно так же абсурдно и вредно, как и любая другая церемония. В ответ пришло резкое письмо, реагировать на которое уже не имело смысла.
Позже во время чаепития пришел почтальон с трехдневной почтой, задержавшейся изза пасхальных праздников. Для сортировки множества писем Софья Андреевна приготовила большой стол. Личные письма раздавались адресатам, а те, которые были интересны для всех, зачитывались вслух. Получил письмо и Ганзен. Жена прислала ему перевод одной статьи Кьеркегора, который он забыл взять с собой. Толстой тотчас же принялся читать статью вслух, потом какое-то время посидел молча и в конце концов скрылся в своей спальне.
Послеобеденное время в среду было посвящено переписыванию на чистовик. Софья Андреевна и Мария по очереди диктовали Ганзену текст Толстого. В разгаре дня работа прервалась внезапным появлением гостей, но Толстой спас Ганзена, предложив ему нового помощника домашнего учителя сыновей. Однако молодой человек оказался равнодушным и к «Крейцеровой сонате», и к послесловию, а почерк Толстого разбирал еще хуже, чем Ганзен, и сотрудничество быстро прервалось. Но подоспела другая помощь: вернулась Мария.
Закончив работу, Ганзен постучался в кабинет Толстого. «Come in», прозвучало за дверью. Хотя разговоры всегда велись на русском, для приглашения войти Толстой использовал английский. Для Ганзена фраза прозвучала, как родное датское «Kom ind». Возможно, он помешал? Толстой протестующе улыбнулся и процитировал своего друга, художника Николая Ге: «Человек дороже полотна!»
Ганзен быстро изложил вопрос, касавшийся одного сложного места в послесловии, после чего удалился. А когда спустя какое-то время услышал удары молотка, означавшие, что Толстой прервал сочинительство, снова пришел в кабинет. Вдвоем они довольно долго снимали с колодки сапог, который тачал Толстой. Многие осуждающе недоумевали, зачем великий писатель занимается простым сапожным ремеслом. Однако Ганзен прекрасно понимал Толстого. Ни один писатель не может писать непрерывно. Никто не осуждает ни Уильяма Гладстона, который колол дрова, ни тех, кто работал у станка. Толстой согласился: «Кроме того, мне хорошо думается, когда руки заняты чем-то другим».
Ганзен вспомнил переведенный им на датский рассказ Толстого «Где любовь, там и Бог». Там все было именно так. Толстой и герой рассказа сапожник были одним и тем же человеком, и эта небольшая мастерская со сводчатым потолком и узкими, выходящими в сад окнами словно переместилась сюда из рассказа.
После обеда, когда гости уехали и Дунаев вернулся в Москву, Толстой и Ганзен отправились на прогулку. Обсуждали современную зарубежную литературу, в которой Толстой разбирался поразительно глубоко. Наибольшую симпатию у него вызывали новые англо-американские романы, которые часто затрагивали социальные темы. Толстой называл имена, которые датчанин не слышал, однако его неосведомленность проблемой не стала: «Может быть, лучше не читать всего этого». Немецкую литературу Толстой ценил невысоко, французская казалась ему интереснее. Но не Золя! Золя, по сути, глуп. «Именно глуп. Он правда умеет описывать сцены, но ему не хватает цели, идеала. Ги де Мопассан гораздо талантливее». Антипатию вызывали у Толстого и некоторые иностранные критики, например француз Ипполит Тэн или соотечественник Ганзена Георг Брандес.
В четверг после завтрака Ганзен снова занимался переписыванием послесловия, на этот раз под диктовку Марии. Они сидели в столовой, где всегда собиралась семья. Татьяна читала книгу, старший брат Сергей ходил туда-сюда по комнате за руку с младшим Ваней. Внезапно Сергей сел за рояль и начал играть задорную русскую мелодию. Ваня тут же принялся кружиться руки в боки, Татьяна отложила книгу и тоже пошла в пляс, а вскоре к ней присоединилась и Мария. Ганзен с восторгом следил за их грациозными движениями. Потанцевав, Мария как ни в чем не бывало вернулась к диктовке.
Когда Ганзен закончил, появился Толстой, забрал переписанный текст и ушел к себе, чтобы спустя время вернуть листы со множеством добавлений и исправлений. По сути, он намеревался внести в послесловие несколько критических строк в собственный адрес, чтобы читатели не думали, что он считает себя лучше других. Но почему он этого не сделал?
О, это лишнее. Во-первых, все и так ясно сказано, а во-вторых, у меня есть одна еще не оконченная вещь, для которой я и хочу приберечь все самое лучшее.
В тот же день, когда Толстой и Ганзен остались в столовой одни, Толстой сел за рояль и, глядя в раскрытые ноты, начал играть аккомпанемент к «Ich grolle nicht» Роберта Шумана. Ганзен тихо напевал мелодию.
Позже вечером настал черед для нового чистовика. Ганзен и Мария работали в столовой, не отвлекаясь на разговоры других и детские игры. После чая Толстой прочел послесловие вслух и сделал дополнительные исправления. Ганзен получил следующую уже пятую версию со словами: «Ну, теперь хоть польку плясать!»
Они снова расположились в столовой. Толстой ходил вперед-назад, как обычно держа руки под ремнем. Ганзен шагал рядом. Речь зашла о философе и поэте Владимире Соловьеве. Толстой прокомментировал: «Я не понимаю, почему он все время должен полемизировать с газетами и к тому же вводить эту полемику в собственные произведения. С тем, что пишут в газетах, обыкновенно бывает так, что напечатанное сегодня завтра уже забыто. Когда он в своих произведениях ссылается на подобные вещи, он будто сознательно хочет запечатлеть ее в памяти».
Ганзен не смог не вспомнить Кьеркегора, который часто, в том числе и в дневниках, критиковал чрезмерный интерес к газетному жанру.
Беседа продолжалась до часа ночи, когда Софья Андреевна, заметив усталость Ганзена, посоветовала ему идти спать. Ганзен быстро лег в постель, утром нужно было рано проснуться, чтобы переписать еще одну версию до отъезда. Но он не успел уснуть, когда к нему постучался Толстой. Увидев, что масляная лампа погашена, а гость уже в кровати, он извинился и ушел: «Я просто хотел еще немного поговорить с вами».
Ганзен не мог уснуть и, услышав вскоре шаги Толстого в соседней комнате, сам окликнул его:
Лев Николаевич, я еще не сплю.
Не спится?
Как же мне уснуть, когда вы разбудили мое любопытство? О чем вы хотели со мной поговорить?
Всего лишь о хорошем письме, которое я получил в связи с «Крейцеровой сонатой». Ничего важного. Спокойной ночи.
В пятницу, на шестой день, пришло время прощаться. Ганзен встал рано, чтобы успеть переписать новую законченную версию. Теперь он уже и сам вполне справлялся с неразборчивым почерком Толстого, непонятной оставалась только последняя страница, и Ганзену пришлось ждать, пока проснется Мария. Остальной, практически готовый текст он отнес в кабинет к Толстому. Потом с помощью Марии дописал последнюю часть, пришел отдать ее писателю и что же он увидел? В утреннем халате, со взлохмаченными волосами, Толстой работал с чистовиком! За полчаса густо исписав копию пометками, он приветствовал Ганзена лукавой улыбкой.
Времени на новую копию не оставалось, и Ганзену позволили взять вариант с исправлениями в Петербург, чтобы переписать и вернуть в Ясную Поляну. Толстой пообещал не вносить больше никаких изменений, отчего жена и дочь расхохотались: «Не верьте. Он сделает еще десять версий».
Домочадцы хорошо знали Толстого. Через две недели рукопись вернулась к Ганзену в переработанном виде. В сопроводительном письме Толстой сообщал: «Я уже не в силах более его переделывать»94. И все же Ганзен был доволен. Итог переработки послесловия он охарактеризовал так: «В полной редакции оно было так же похоже на первый вариант, как великолепная бабочка похожа на невзрачную куколку».
Домочадцы хорошо знали Толстого. Через две недели рукопись вернулась к Ганзену в переработанном виде. В сопроводительном письме Толстой сообщал: «Я уже не в силах более его переделывать»94. И все же Ганзен был доволен. Итог переработки послесловия он охарактеризовал так: «В полной редакции оно было так же похоже на первый вариант, как великолепная бабочка похожа на невзрачную куколку».
Какую правку делал Толстой во время пребывания Ганзена в Ясной Поляне? Он, в частности, еще сильнее и категоричнее ратовал за бескомпромиссное целомудрие в качестве идеала. И подчеркивал различие между представлением о браке у верующих и у церкви «христианского брака никогда не было и не может быть»95.
После визита датчанина Толстой написал в записной книжке: «приехал Ганзен. Внешний еще человек»96. Впечатление супруги оказалось не таким односложным: «человек порядочный, образованный и довольно симпатичный»97.