Письма о русском экзистенциализме - Наталья Константиновна Бонецкая


Н. К. Бонецкая


Письма о русском экзистенциализме

© Н. К. Бонецкая, 2021

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2021


Предисловие: преодоление философии

Тезис о действительном конце философии, особенно в ситуации нынешнего тотального кризиса, едва ли не покажется трюизмом. Сами философы почувствовали свою обреченность давно, но позиций сдавать не спешили: Хайдеггер, к примеру, объявил Ницше последним европейским метафизиком, но разработал и собственное метафизическое учение. Вершиной философского подъема в Новое время был Кант,  затем наметился спуск: великие идеалисты Гегель, Фихте и Шеллинг были уже реакцией на Канта. Ориентированная на естественные науки, философская мысль XIX в. следовала руслу теории познания; безысходность усилий многочисленных гносеологов спровоцировала возврат к бытию,  рассуждать о бытии после Канта считалось не совсем приличным. На этой волне в последней трети XIX в. поднялась, в лице Вл. Соловьёва, и русская философия, еще до того робко, в спорах западников и славянофилов, выразившая конфликт позитивного и духовного мироощущений.

Философия исходит всегда из опыта бытия,  опыта естественнонаучного, религиозного или какого  то иного. Философия русского Серебряного века опиралась на разнообразный религиозный опыт  отнюдь не на легальный опыт Церкви, но на опыт индивидуальный, непременно духовный и иногда оккультный. Среди мыслителей Серебряного века были настоящие визионеры и мистики; свои личные сверхъестественные переживания они пытались осознать, привлекая для этого древние учения  гностицизм и Каббалу, старую теософию, а также новейший западный оккультизм. Так, Соловьёв пытался понять свои эротические видения с помощью иконописного образа Софии Премудрости Божией, смысл которого искал не столько в Библии, сколько в разного рода оккультной письменности.  Но экзистенциализм  как раз то направление русской мысли, которое противопоставляло себя софиологии, соловьвского опыта в расчет не принимавшее и концепта Софии отнюдь не развивавшее. Не был ли в таком случае русский экзистенциализм чистой философией типа позднейших учений Сартра или Камю?

Мой ответ станет решительным отрицанием этого предположения. Русский экзистенциализм был страстным порывом за границы философии, напряженным усилием уловить и описать нечто таинственное  конкретное бытие человека. Дело тут не только в новизне ставшего экзистенциальным философского стиля  наши мыслители вкладывали в свой дискурс глубинную жизнь «я», делая тем самым философию  философствование самим существованием их внутреннего человека. Дело было все же в возникавших смыслах, в сути учений,  в философии как таковой. А русская экзистенциальная философия начиналась намерением преодолеть Канта, уйти от «отвлеченных начал» рационализма в бытийственную конкретность. Русский экзистенциализм выступил с лозунгом радикального «оправдания» индивида  всякого конкретного человека. При этом наши мыслители опирались на собственный опыт существования, каждый на свой, как бы настаивая при этом на абсолютности своих глубинных открытий. В трудах Бердяева и Шестова были намечены духовные пути, выводящие философское мышление из послекантовских тупиков. Потому русский экзистенциализм это нечто большее, чем философия  движение одного категориального разума: за учениями русских экзистенциалистов просматривается целостная жизнь личности с ее волей и эмоциями, а также с ее глубинной тайной. Конечно, русские экзистенциалисты  не духовные учителя, создатели общезначимых методик. Их воззрениям не хватает теософской всеохватности, прослеженной до деталей антропологии, четкого свидетельства об опыте. И их сочинения, преодолевшие философскую абстрактность, не дотягивают до реализма, к примеру, антропософии Р. Штейнера или «науки Каббалы» нашего современника М. Лайтмана. Мифологическая тенденция таких учений русскому экзистенциализму не присуща. Но для воззрений Бердяева, Льва Шестова и Бахтина надо подбирать обозначения иные, чем философия. Чувствуя это, исследователи в связи с ними и говорят о гностицизме, герменевтике, «прозаике».

Примечательно то, что именно в стремлении преодолеть Канта  победить сам дух философии Нового времени  свое вдохновение черпали как Бердяев, так и Лев Шестов: Бердяев стремился выйти за пределы «чистого» разума, Лев Шестов  разума «практического». Иными словами, мысль Бердяева изначально следовала руслу гносеологии, мысль Льва Шестова была ориентирована этически и религиозно. Если вспомнить любимый обоими библейский образ, то можно сказать, что они стремились своими учениями примирить и соединить древо познания и древо жизни, встав тем самым над мировой трагедией грехопадения. Бердяев всю жизнь искал антитезы субъект  объектной теории познания. Как бы игнорируя позитивные науки, с самого начала он противопоставил их методу знание мистическое. В ранней  1907 года  книге «Sub specie aeternitatis» он осознал себя «мистическим реалистом», познавательно направленным на «реалии» в средневековом смысле  на сущности запредельные в отношении чувственного опыта. В «Философии свободы» (1911 г.) свои гносеологические надежды Бердяев возлагает на «церковную мистику», требуя от нее при этом нетрадиционной «дерзновенности». Широко понятой, метафизической «церковности» он будет придерживаться до конца: в Церкви  Теле Христовом  субъект  объектный разрыв невозможен как невозможна обособленность членов единого организма. Бердяев неизменно позиционировал себя как христианина, признавал лишь «богочеловеческую» религию, однако в своем крене в сторону собственно человечности был близок не столько христианской традиции, сколько Каббале  древнейшему истоку и сокровенной душе не одного иудаизма, но и христианства. И уже в бердяевском труде 1913  1916 гг. «Смысл творчества» церковность отступает на задний план: со всем своим пламенным красноречием мыслитель доказывает, что прорыв в мир ноуменов способна осуществить сама творческая личность.

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Этот философский поворот был обязан новому духовному опыту Бердяева, о котором он расскажет уже в 1940-е годы в автобиографическом «Самопознании». Опыт этот имел сверхъестественный характер и заключался в явлении мыслителю яркого света. Событие было осознано им как откровение творчества, отводящее от пути церковного покаяния. Сам Бог призывает человека творить его собственный мир, раскрывая скрытую доселе тайну: мир был создан для человека, мир и Бог  в человеке  творце, причем и сам мир  Человек Великий, Космический. Древнейшее представление мудрецов о тождестве микро- и макрокосма сделалось центром метафизики Бердяева. Весь его интерес отныне сосредоточен на тайне субъекта. Познавательный объект познания, повторяет он на разные лады, это сам познающий субъект, познание же  это самопознание, девиз святилищ древности. Что же касается изучаемого естественной наукой мира объектов, то он не что иное, как иллюзия органов чувств человека, его падшего мировосприятия, подлежащего исправлению на творческом  новом, открытом им, Бердяевым, духовном пути. В книгах 1920-1940-х годов, развивая обозначенную уже в «Смысле творчества» «философию свободного духа», Бердяев приходит к кажущемуся невероятным выводу. А именно, победа над «объективацией» означает не просто новую ступень гносеологии: вместе с кантовским «чистым разумом», «работающим» лишь в мире явлений, упраздняется, как бы растворяясь в творческом Свете, и ненавистный  лишающий человека свободы и несущий смерть «мир объектов». Здесь существо эзотерики Бердяева: все его труды говорят не о чем  то ином, как о чаемом всеми бессмертии, все они  поиски и принципиальное обретение духовного пути к вечности

Такая же  сверхфилософская установка была с самого начала и у Льва Шестова. В своей первой (1898 года) книге «Шекспир и его критик Брандес» Лев Шестов конципирует человеческое существование как судебную тяжбу между конкретным индивидом и категорическим императивом Канта. В последующих трудах 1900  1902 гг. («Добро в учении гр. Толстого и Ф. Нитше», «Достоевский и Нитше») Лев Шестов абсолютно открыто ниспровергает этику с ее «чёртовыми» (Достоевский) «добром и злом», противопоставляя ей искания Бога на «пути, открытом Нитше». По мере взросления Льва Шестова  мыслителя «Нитше» уступает место в его учении библейскому патриарху  «отцу веры» Аврааму. Кантовский же «практический разум», «категорический императив», у зрелого Льва Шестова отождествляется с древом познания Торы и объявляется дьявольским соблазном. Как и в случае Бердяева, здесь намечен некий духовный путь: если отказаться от категорий греховного разума, создающего ложную, подчиненную законам действительность, заковывающего тем самым человека в цепи необходимости и обрекающего его на смерть, то человеку возвратится зрение библейских праотцев и откроется никуда на самом деле не исчезавший райский сад, где вечно плодоносит Древо Жизни. Шестовский путь предпочтения веры разуму не был тривиально  религиозным обскурантизмом, но он еще более солипсичен и «эзотеричен» в сравнении с «путем» Бердяева. Общее здесь то. что воля обоих мыслителей  к отрыву от философии и поискам выхода в новое измерение бытия. Ставя в своей последней книге («Афины и Иерусалим») дилемму «религия либо философия», Лев Шестов однозначно разрешает ее в пользу «религии». Вот только что это за «религия»? Самим Львом Шестовым она осмысливалась как понятое в аллегорическом смысле «странничество» Авраама, бредущего по пустыне в Землю обетованную, повинуясь одному Божьему зову. Духовные пути русских экзистенциалистов были все же путями приватными, сохраняющими для нас свою эзотеричность.

Бахтин, вроде бы, напротив, сугубо «прозаичен»: он  теоретик прозаического, повседневного существования человека и к тому же философствует, отправляясь не от самой «жизни», а от «искусства»  искусства романной прозы. О том, что эта явная бахтинская позиция  не что иное, как камуфляж, я писала множество раз. Изначальная цель этого мыслителя была весьма амбициозной  не чем другим, а созданием «первой философии», учения о нравственном существовании человека. Бахтин  мыслитель был безрелигиозен, но признавал «дух» и отождествлял его с «нравственной реальностью»  миром человеческих отношений. Духовной действительностью для Бахтина было то «das Zwischenmenschliche», которое проблематизировали западные философы  диалогисты. И вот, в своей книге 1920-х гг. о Достоевском Бахтин искомый им (вместе со всем Серебряным веком) духовный мир обрел в «полифонических романах» Достоевского. Речь идет не о метафоре, даже не о художественной модели действительной экзистенции общества  общения: диалогом «идей» героев этих романов, по Бахтину, конституируется подлинное духовное пространство. В заметке 1919 года «Искусство и ответственность» Бахтин дерзновенно заявил о своем философском замысле свести воедино «искусство» и «жизнь». Это была бахтинская реакция на послекантовскую «трагедию культуры»  тот разрыв культурных ценностей и «жизни», на который сетовали неокантианцы. Бахтин  диалогист  создатель философии духа, разновидности экзистенциализма. Насколько близко «прозаическое» бахтинское учение о диалоге религиозному воззрению его двойника  хасида М. Бубера? Быть может, на этот вопрос ответит знаток еврейского мистицизма. Я только констатирую очевидное  выход диалогизма Бахтина, как и экзистенциализма Бердяева и Льва Шестова, за пределы чистой философии.

Дальше