Письма о русском экзистенциализме - Наталья Константиновна Бонецкая 16 стр.


КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Но откуда такая близость двух версий русского экзистенциализма? Чем объясняется то, что пути Шестова и Бердяева, начавшиеся оба в Киеве и завершившиеся в Париже, сближались и пересекались не только в географическом, но и в идейном пространстве? Мой тезис на этот счет таков: Бердяев, именно как экзистенциалист, был учеником экзистенциалиста же Шестова.  Однако прежде чем обосновать это положение, мне хотелось бы довести до конца параллельное рассмотрение идей Бердяева и Шестова в их внутренней логике. Революционеры, они оба видели в задании новый мир  идеальное (а не подреставрированное) бытие. Последнее мое суждение не совсем тривиально, поскольку Бердяев и Шестов вроде бы проблематизировали индивидуальную религиозность: Шестов императивно провозглашал авраамовскую веру, Бердяев  творческий экстаз. Как же эти мистики перешли от религиозной личности к социуму и даже к космосу? Шестов, надо заметить, был совершенно асоциален в философии и не взошел даже к буберовскому диалогу. Шестовскому Адаму не нужна и Ева: человек Шестова  это одинокий Авраам, бредущий по выжженной пустыне на голос Бога. Однако Шестов хотел вернуть, отказом от познания, утраченный рай  таинственный идеальный универсум, водимый Богом, где всё «добро зело». Скрытый от человека маревом «необходимых истин» и «законов», рай приоткрывается взору верующего. Фундаментальным же для Шестова является новозаветное положение о вере, сдвигающей с места горы: вера космична, она  «непостижимая творческая сила», которая «определяет и формирует бытие»[92]. Это выглядит как магия  Авраам Шестова может показаться величайшим магом! Но, конечно, к апологии магизма Шестов ни в малой мере не причастен. Здесь тот же момент, который подметил Бердяев: проблема Шестова  это проблема языка, неадекватного идее Шестова. Как он защищал зло и злых («уважать великое безобразие») с целью обосновать истинное добро, так же, дабы описать возвращение первобытного рая, он представляет веру в качестве «непостижимой» магической силы. Впрочем, он именует ее еще и «творческой», что и здесь сближает Шестова с Бердяевым.

Действительно, в воззрении последнего, идеальный мир  он же апокалипсическое Царство Божие  человеком, совместно с Богом, творится. Разница с раем Шестова бердяевского Царства чисто богословская: небесный Иерусалим Иоаннова «Откровения»  это рай новый, лучший, нежели первый,  обогащенный великими смыслами, связанными, в частности, с Боговоплощением. «Непостижимая сила», создающая новый мир, у Бердяева это мистика творчества, тогда как для Шестова была магией веры. Творческий экстаз  экзистенциальный акт субъекта  представляет собой выхождение «я» в духовный мир. В отличие от Шестова, Бердяев  мыслитель социальный и, главное, церковный. В духовном мире осуществляются диалогические (в буберовской версии) встречи духовных субъектов, чтó конституирует идеальный социальный организм  Вселенскую Церковь. «Мир объектов» же при этом «угасает», «развоплощается»,  бытие переходит в субъектный духовный план. И разве не похожа на магическое исчезновение тяжелого мира «необходимости» у Шестова эта дематериализация вещественного мира в фантастическом проекте Бердяева? По  моему, языковая проблема встает и в случае некоторых изгибов мысли также и Бердяева, а не одного Шестова.

Перехожу теперь к бердяевскому ученичеству у Шестова, свидетельство коего вижу в статье Бердяева «Трагедия и обыденность» (1905 г.). Это пространная рецензия на шестовские книги «Достоевский и Нитше» (1902 г.) и «Апофеоз беспочвенности» (1905 г.). Я считаю Бердяева гениальным интерпретатором современных ему философских феноменов. Одна  единственная, и при этом ранняя книга раскрывала Бердяеву само существо  «идею» ее автора. Изучив все труды, к примеру, Флоренского, мы мало что можем добавить к его духовному портрету, созданному Бердяевым на основании одного «Столпа»  книги 1914 года («Стилизованное православие»). Еще более емкой оказалась статья Бердяева 1905 г. о Шестове: в ней не только адекватно сказано всё о нем, но, in nuce, представлена будущая философская идея и самого Бердяева. Сверх того, там схвачен сам момент перехода от Шестова к Бердяеву  момент, рискну сказать, оплодотворения шестовской интуицией бердяевского сознания и рождения Бердяева  экзистенциалиста.

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Перехожу теперь к бердяевскому ученичеству у Шестова, свидетельство коего вижу в статье Бердяева «Трагедия и обыденность» (1905 г.). Это пространная рецензия на шестовские книги «Достоевский и Нитше» (1902 г.) и «Апофеоз беспочвенности» (1905 г.). Я считаю Бердяева гениальным интерпретатором современных ему философских феноменов. Одна  единственная, и при этом ранняя книга раскрывала Бердяеву само существо  «идею» ее автора. Изучив все труды, к примеру, Флоренского, мы мало что можем добавить к его духовному портрету, созданному Бердяевым на основании одного «Столпа»  книги 1914 года («Стилизованное православие»). Еще более емкой оказалась статья Бердяева 1905 г. о Шестове: в ней не только адекватно сказано всё о нем, но, in nuce, представлена будущая философская идея и самого Бердяева. Сверх того, там схвачен сам момент перехода от Шестова к Бердяеву  момент, рискну сказать, оплодотворения шестовской интуицией бердяевского сознания и рождения Бердяева  экзистенциалиста.

И в самом деле. Когда писалась статья «Трагедия и обыденность»? Тогда, когда мамаши запрещали своим сыновьям  юношам читать Шестова,  в те времена, когда «Апофеоз беспочвенности» и «Достоевский и Нитше» имели в обществе ту же репутацию, какую ныне имеют фильмы Ларса фон Триера. Книга 1902 года действительно мрачна, шестовский сатанизм может быть обоснован множеством выдержек из этой «Философии трагедии». Но вот прозорливец Бердяев  быть может, на основании не только текстов Шестова, но и дружбы с этим «человеком необыкновенной доброты, отзывчивости и заботливости»[93]  ничтоже сумняшеся пишет: «Он [Шестов] восстает против «добра» во имя чего-то высшего, чем добро , добра трагедии. Шестов  фанатик добра, также гуманист ; он, может быть, даже тайно вздыхает по религии Христа»[94]. В авторе жутковатой книги 1902 г. Бердяев предчувствует создателя удивительного трактата «Гефсиманская ночь» (1923 г.), где Христос прямо назван «сошедшим к людям Богом»[95]. Однако еще важнее страстной апологии Шестова бердяевское указание на принципиальную неприступность его идеи. Шестов сам подает повод к каким  то «колоссальным недоразумениям»[96] вокруг себя! Бердяев и позднее считал, что тема Шестова невыразима средствами рационализированного языка,  у Шестова силами разума велось отрицание того же разума, положительный же шестовский проект представить с помощью рациональных категорий невозможно[97]. Проблема Шестова, по Бердяеву, почти что сводится к проблеме языка: идеал Шестова  это первобытный рай, но наш язык приспособлен к миру уже падшему. Потому, отрицая общезначимое  падшее «добро», Шестов выдвигает такие его антонимы, как «зло», «произвол», «абсурд», чтó приводит к ложному пониманию его пафоса. И мне страшно нравится, что в статье 1905 г. для объяснения феномена Шестова Бердяев привлекает слово «музыка»: «Музыка для Шестова выше всего, он хочет, чтобы философия превратилась в музыку»  «правду о своей душе» Шестову естественно выражать именно в музыке[98]. Действительно, во  первых, Шестов в юности серьезно занимался пением; во  вторых же, метафизическая музыкальность дополнительно подтверждает его родственность натуре Ницше По  моему, дорогой коллега, некоторые факты биографии симптоматичны и могут очень помочь исследователю выявить «идею» философа! Иногда же вся философская биография укладывается в некий антропологический тип: Вы знаете, что во Флоренском я вижу «русского Фауста».  И вот казус Шестова.

Бердяев в нем выявил «музыкальность», мне же открылись шестовские «адвокатура» и, условно говоря, «сионизм» (как подражание Аврааму, идущему в землю обетованную). Раннему Бердяеву также принадлежат меткие суждения по поводу шестовской герменевтики Но займемся пока что главным  обоснованием факта ученичества Бердяева по отношению к Шестову.

Бердяев согласился с шестовским оправданием зла  защитой «подпольного человека» Достоевского. Он сделал данную интуицию центром собственного экзистенциализма, при этом развив ее. Суть интерпретации Бердяевым «философии трагедии» Шестова такова: Шестовым «с небывалой остротой была поставлена проблема индивидуальности»  судьбы человека, оторвавшейся «от судьбы всего мира»[99]. Ситуацию «подпольного человека» Бердяев признал тем самым универсальной. По Бердяеву, всякий человек «подполен»  одинок, «трагичен». «Объективно всякая человеческая жизнь трагична»[100], она непременно кончается смертью. Шестов не имел в виду такой универсальности интересного для него типа. «Подпольных», трагических людей, по его мнению, не так много: это всё те же Достоевский и Гоголь, Кьеркегор и Ницше, номиналисты и Лютер  люди «безобразнейшие» прежде всего. Бердяев не педалирует этого «безобразия», переосмысливая тем самым категорию «трагизма»: с ней он связывает человеческое неизбывное одиночество[101]. Для Шестова «подпольный человек» (которого он открыл в самом себе, чтó подметил Бердяев) прежде всего безобразен, для Бердяева  одинок. Именно здесь момент зарождения бердяевского экзистенциализма. Бердяев был уязвлён пронзительной постановкой проблемы «подпольщика» у Шестова, но интерпретировал концепцию последнего на свой лад  заменив «безобразие» на «одиночество». Так  в диалоге с ранним Шестовым  родился бердяевский экзистенциализм, став продолжением шестовско-ницшевской «переоценки всех ценностей».

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Действительно: до философской «встречи» с Шестовым Бердяев, по его собственному признанию, был сторонником кантовской этики  останавливался на «общеобязательных этических нормах»[102]. Но Шестов открыл ему глаза: «Все ценности мира бессильны меня спасти, предотвратить мою смерть, открыть для меня вечность»[103],  почувствовал Бердяев всем своим существом. Вот тот «новый горизонт», который распахнулся перед Бердяевым именно благодаря Шестову: «Шестов требует переоценки ценностей в таком направлении, которое поставит в центре мира одинокую человеческую индивидуальность, ее судьбу, ее трагические переживания»[104]. По  моему, цель Шестова была не совсем такой,  в конечном счете он говорил не об «индивидуальной», но о «библейской» истине. Но именно так понял Шестова Бердяев. Точнее сказать, так была сформулирована Бердяевым его собственная философская идея, возникшая при истолковании Шестова.

Назад Дальше