Разыскания в области русской литературы XX века. От fin de siecle до Вознесенского. Том 1. Время символизма - Богомолов Николай Алексеевич 20 стр.


Вряд ли эта идиллическая картина полностью соответствует действительности. Литературная, общественная, а потом и идеологическая деятельность Мережковских не проходила в той обстановке благодушия и спокойствия, которая вырисовывается в мемуарах. Единственный солидный журнал, который предоставлял им в середине и второй половине 1890-х годов свои страницы, был «Северный вестник», тогда как все прочие традиционные издания не принимали их в число своих постоянных авторов. При такой расстановке сил Комарова вполне могла выглядеть естественным если не соратником, то союзником, с помощью которого можно было попробовать войти в круг внимания того же «Вестника Европы» или иного авторитетного органа. Особенно насущной необходимостью стало это после разрыва отношений Мережковских с «Северным вестником».

Мы не можем быть уверены, но в качестве гипотезы, объясняющей природу затухания, а позже и полного прекращения отношений Гиппиус и Комаровой (нам неизвестно ни одно упоминание имени Комаровой в печатных трудах Гиппиус), можно, думается, высказать предположение, что нежелание или неспособность корреспондентки помочь в устройстве отношений с журналами и театрами заставили Гиппиус отнестись скептически к самой идее продолжения дружбы. Конечно, это дополнялось и привходящими обстоятельствами (различные жизненные переживания, частые географические разминовения), но основная причина вряд ли может быть объяснена только случайностями. Получив возможность печататься в «Мире искусства», организовав несколько позже собственный «Новый путь», Мережковские перестали нуждаться в заискивании перед авторитетными изданиями, что требовалось им ранее.

Вероятно, сходные причины диктовали им и отношения с Сувориным, долгое время бывшие предметом заинтересованного внимания самых разных русских общественных деятелей. Компрометантные для среднего писателя попытки Мережковских так или иначе войти в контакт с Сувориным, долгая с ним едва ли не дружба (так обтекаемо описанная в том же «Благоухании седин») также нуждаются в тщательном обследовании, но и без него очевидно, что вряд ли интерес двух писателей к властелину крупнейшей газетной, издательской и театральной империи мог быть основан только на абсолютно незаинтересованных основаниях[210].

Конечно, контакты с Комаровой, а через нее с либеральными изданиями не могли быть для Мережковских столь опасными, как с Сувориным, и потому оснований прятать их не было, но и особой славы они принести не могли, потому, скорее всего, и оставались в тени.

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Конечно, контакты с Комаровой, а через нее с либеральными изданиями не могли быть для Мережковских столь опасными, как с Сувориным, и потому оснований прятать их не было, но и особой славы они принести не могли, потому, скорее всего, и оставались в тени.

Но все эти обстоятельства литературной жизни таятся в подтексте публикуемых писем, а на поверхности лежит их совершенно объективная ценность для описания интеллектуальной биографии Гиппиус. Мы уже говорили, что некоторые свидетельства ее отношения к собственному творчеству и творчеству вообще, к различным людям (к Е. Овербек, к А. И. Урусову) уже становились предметом внимания писавших о личности и творчестве Гиппиус. Но публикация полного корпуса писем позволяет получить немаловажные сведения об отношении Гиппиус к некоторым явлениям французской литературы, к произведениям самой Комаровой и другим фактам литературы русской, о творческой истории ряда работ, как ее, так и Д. С. Мережковского, и пр. Конечно, и к ним следует относиться с определенной осторожностью, отнюдь не доверяя безоговорочно похвалам, рассыпаемым рассказу «Господин Калошкин», или неожиданно страстному интересу к неопубликованным стихам корреспондентки. Но все же, при правильном и внимательно-критическом отношении к тексту, из него вполне извлекается значительная информация.

Но не только в ней дело. Письма ценны еще и тем, что выразительно рисуют одну из эпистолярных ипостасей Гиппиус, мало нам знакомую. В уже опубликованных материалах она чаще всего беседует с друзьями, причем иногда с теми, с которыми играет во влюбленность, или же обменивается деловыми письмами. Здесь же перед нами свидетельство ее свободного общения с дружественным, но вовсе не интимно близким человеком, с которым нужно соблюдать правила эпистолярного этикета (обратим внимание на извинения по поводу отсутствия специальной почтовой бумаги или же о приличествующем случаю количестве листков, которые могут быть отправлены в одном конверте) и этикета социального (специально формулируемые приветы семейству), но в то же время можно чувствовать себя довольно раскованно, не стесняться малой степенью знакомства или заданной дистанцией. При всей женскости стиля Гиппиус в этих письмах, совсем не похожего на тот, что доминирует, скажем, в письмах к Брюсову, он никогда не переходит в кокетливую causerie, столь характерную для женской корреспонденции того времени. После чтения этих писем лучше понимаешь, как удавалось Гиппиус в литературе существовать прежде всего в мужском обличии, и не без основания вспоминаешь, что и Комарова ведь тоже основным своим псевдонимом сделала мужскую фамилию. Эта перекличка, не очень бросающаяся в глаза, в то же время вполне, как нам кажется, определенна и послужит материалом тому исследователю, который поставит своей целью изучать гендерные, как теперь принято говорить, проблемы творчества Гиппиус и вообще литературы 1890-х годов.


Письма хранятся: РГАЛИ. Ф. 238. Оп. 1. Ед. хр. 154. Публикуются полностью.

В п е р в ы е: In memoriam: Исторический сборник памяти А. И. Добкина. СПб.; Париж, 2000. С. 191230.

Дорогая Варвара Дмитриевна, все время собиралась к вам, даже в последний четверг, чтобы проститься перед отъездом в деревню, но мне сказали, что к вам нельзя, что у вас больные и сами вы нездоровы. Я тоже все время хвораю, вечное сердце. Таким образом, мне не удалось поговорить с вами о «Струнах» Жорж-Занд[211]. Прочла с особым интересом и многое могла бы сказать написать трудно. Только вряд ли это «символическая» вещь. Скорее аллегория.

Быть может, вы уже уехали в деревню, и мое письмо не застанет вас. Желаю вам и Николаю Николаевичу[212] провести веселое, легкое и хорошее лето а вам еще сверх того желаю окончить любимую работу и быть ею довольной.

От Дмитрия Сергеевича[213] передаю вам всяческие приветствия. Надеюсь, вы мне черкнете строчку осенью, когда вернетесь в Петербург, и мы увидимся.

Крепко жму вашу руку[214].

Любящая вас

Я давно получила ваше письмо, милая Варвара Дмитриевна, и очень была рада узнать, что у вас все обошлось благополучно и вы здоровы. Несколько времени тому назад я, благодаря счастливой случайности, прочла ваш очерк в «Вестнике Европы»[215] (никогда не вижу этого журнала)  и мне захотелось, не дожидаясь осени, сказать вам два слова по этому поводу. Надеюсь, что вы не будете сердиться на меня заранее прошу извинить мою искренность.  Но мнение только тогда и интересно, когда искренно. Скажу прямо, в иных местах очерка есть, по-моему, вялость, кое-где, напротив, торопливость, точно вы хотите скорее окончить. Я не поклонница также рассказа от автора, мне кажется это сдвигает рамки повествования,  но в общем, вся ваша «поэма» (мне хочется так назвать то, что Вы написали) очаровала меня своей трогательной и глубокой простотой. Я не оставила книги, пока не прочитала последней строки, и думаю, что не скоро встречу на страницах современного журнала вещь, которая заставит меня отнестись к ней так, как я отнеслась к «Господину Калошкину». Очень радуюсь и немного завидую вам, потому что знаю, до какой степени вещи в таком роде не удаются мне, да и не могут удаваться. Я, впрочем, и попытки скоро брошу, уйдя в свойственную мне «отвлеченность» без крови и тела увы!

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Хорошо ли проводите лето? Буду очень рада получить от вас до осени несколько строк. Мы попали в страшную глушь, чем я довольна. Далеко от станции, и такое уединение, абсолютное, что я даже хожу по лесам, для удобства, в мужском костюме. Писать приходится много но главные планы храню на зиму[216].

Оба мы, я и Дмитрий Сергеевич, приветствуем вас. Что Николай Николаевич? Неужели все в разъездах?

Жму вашу руку.

Я очень рада была получить от вас такой скорый ответ, дорогая Варвара Дмитриевна, и сама, как видите, спешу написать вам новое. Спасибо за хорошие слова, боюсь только, что они преувеличены. Я, без всякой «женской» скромности, очень искренно считаю себя неспособной к вещам трезвым, сочным, как я выразилась «из плоти и крови». Именно теперь я пишу подобную вещь (в последний раз!) и с каждой строчкой в отчаянии повторяю: не то! не то![217] И веселья никакого нет в писании, душа участвует лишь наполовину, и я с недоумением жду момента, когда опять начну что-нибудь в моем духе на поларшина от земли. Вы говорите о стихах: я иногда думаю, что я в сущности только неудавшаяся стихотворица. Ничто в мире не доставляет мне такого наслаждения, как писание стихов,  может быть, потому, что я пишу по одному стихотворению в год приблизительно[218]. Но зато после каждого я хожу целый день, как влюбленная, и нужно некоторое время, чтобы прийти в себя. Мне кажется, у всякого должна быть потребность молиться, и это разно проявляется. Я говорю, что стихи это моя молитва[219]. И дар писать их все равно, худы они или хороши я не променяла бы ни на какой другой дар. Случается, что и прозу пишешь с удовольствием страницу, две но это совсем не то. А вы, скажите, вы никогда и не писали стихов?

Вы рассказываете о Мопассане. Я его страшно люблю. Каждый год я его перечитываю снова, этой весной опять принялась за «Sur leau»[220]. Маленькие его рассказы люблю не все, но некоторые так глубоки, что их хочется выучить наизусть. «Main gauche» знаю, но, по-моему, это не из лучших сборников, там есть несколько и бесцветных очерков[221]. Часто я прошу С. А. Андреевского[222], просто когда он заходит днем, взять книжку и прочитать какой-нибудь коротенький рассказик Мопассана. Вы знаете, как читает Андреевский, и я любуюсь этим бриллиантом в ювелирной отделке. Я очень люблю тоже «Une vie»[223]. Это строгий, печальный и сильный роман. Мне кажется, тут Мопассан на высоте Флобера, хотя и весь другой. Впрочем, вспоминая «M-me Bovary», начинаешь сомневаться, может ли быть другой роман равен ему? Я бы очень хотела знать, что вы думаете об Анатоле Франсе? Последнее время я изучаю его внимательно, и он мне нравится все больше и больше. В романе «Thais» есть поразительно глубокие места[224]. И отдыхаешь на нем от легкой и пустой современности писателей посредственных, вроде М. Прево[225]. Чувствую, однако, что готова заболтаться, и сокращаю себя. Кончена ли повесть, которую вы переделали? О, вы счастливая женщина вас любит Стасюлевич![226] К моим же вещами «на поларшина от земли» он относится скептически, и я, порвав с «Северным Вестником»[227], намереваюсь поневоле ограничить свою деятельность иллюстрашками. Эти журналы, впрочем, хорошо платят. Вещь, которую я теперь пишу (по дневникам настоящим одного студента),  уже продана[228]. Это скверно, но такова жизнь. Дм<итрий> Серг<еевич> работает целые дни, «Леонардо» уже на половине[229]. Мы тоже намерены остаться дольше в деревне. Я не купаюсь, но зато езжу верхом (что «обожаю»), и не далее как вчера слетела с лошади, через голову, но так счастливо, что разбила только нос и сегодня опять, не унывая, ездила. Можете себе представить, в каком ужасе Дм<итрий> С<ергеевич>! Крепко жму вашу руку и жду письма, если вы захотите обрадовать вашу З. Мережковскую.

Назад Дальше