Зеленый. Том 3 - Макс Фрай 75 стр.



Наконец-то всё стало просто: можно не думать, а делать, чистый восторг, вожделение, страсть. Лепил всё подряд, чего руки хотели то кривобоких диковинных монстров, то изящные безделушки, то причудливую посуду, то ангелов с таким же пламенным взглядом, как у него самого. Окна в доме всегда держал нараспашку, чтобы город без него не скучал. Ну и, чего уж, приятно иметь благодарного зрителя, который орёт голосами студентов из соседнего хостела, забулдыг и просто прохожих: «Ну ничего себе!» «Круто!» «Мать твою за ногу!» «Вот это да!»

Однажды город спросил: «А ты мне подаришь что-нибудь? Или хочешь всё оставить себе?» Он сперва растерялся, потому что художник почти как туман, в смысле, примерно так же хреново соображает, несмотря на формальное наличие головы. Даже начал мямлить что-то невнятное: «Да хоть всё забирай, для тебя ничего не жалко, но куда ты денешь подарки, где собираешься их хранить?»

Но потом голова включилась, и тогда он понял, что надо делать. Заодно получил ответ на давным-давно утративший актуальность вопрос про смысл.


Добрая половина его керамики теперь доставалась городу: прятал её в потаённых местах, где никто никогда не найдёт, разве что чудом если городу кто-то так сильно понравится, что сам его туда приведёт. Остальное решил раздавать горожанам, им тоже надо; кому вообще надо, если не им.

Большие скульптуры выставлял на всеобщее обозрение на скамейках, на клумбах, на крышах, в фонтанах, на детских площадках, на капотах автомобилей, под окнами во дворах. Пусть прохожие смотрят и удивляются, пусть забирают, кому что понравится, кто решится, тот молодец.

Вещицы помельче тайком оставлял на столах и прилавках в кофейнях, украдкой подкладывал в чужие карманы, прятал в книжных лавках на стеллажах; на самом деле, способов незаметно подкинуть подарок гораздо больше, чем что-то украсть. Азартное было занятие, отличное развлечение, и одновременно магический ритуал так он строил мосты между чудом и отсутствием чуда, сбывшимся и несбывшимся, невозможным и другим невозможным, своей и всеобщей судьбой.


Однажды ночью наткнулся на забор из фанерных щитов, окружавший какую-то стройку, и вдруг почти обречённо понял, что пока не нарисует на нём битву волка Фенрира с Ктулху, домой не пойдёт. Это была хорошо знакомая обречённость, когда-то вот так же внезапно останавливался на полпути, всё бросал работу, друзей, девчонок, говорил: забейте, забудьте, меня больше нет, художник пришёл.

Сидел верхом на заборе, принимал парад баллонов и банок с остатками краски, которые город спешно по окрестным дворам, помойкам и стройкам для него собирал. А потом носился вдоль забора с малярной кистью и валиком, чтобы дотянуться до верхнего края, взлетал, потому что на любое «нельзя», даже очень разумное, обязательно надо иногда забивать.

Так давным-давно, ещё в человеческой жизни им похороненный и тайно оплаканный живописец вдруг встрепенулся и снова захотел рисовать. Скорее всего потому, что забор не холст, сюжет про Ктулху с Фенриром абсурдная шутка, да и сам он теперь не столько мрачный бывший художник, сколько смешное волшебное чёрт знает что. Иногда достаточно перестать относиться к делу серьёзно, чтобы оно наконец-то пошло.

Город был в восторге от расписанного забора, как когда-то от призрачных всадников на бобрах. Каждый день его теперь уговаривал: пошли порисуем ещё! Шёл, конечно, куда деваться. От счастья отказываться нема дурных.


В итоге, вместо того чтобы томиться, тосковать по растраченной силе и отсчитывать дни в ожидании возвращения, он сокрушался что в сутках только двадцать четыре часа. Невозможно втиснуть в них и керамику, и наконец-то купленные холсты, и обязательные прогулки по городу, и заборы со стенами, которые натурально вслух умоляют немедленно их расписать. И при этом дурацкому слабому телу обязательно надо ежедневно подолгу валяться без толку и смысла; у людей это называется «отдыхать».

Силы постепенно становилось всё меньше, вот что было паршиво. Думал, искусство, при всех достоинствах, всё-таки человеческое занятие, не должно много сил отнимать. Но оказалось, искусство магия не только по сути, но и в смысле затрат.

Случались дни, когда проснувшись, подолгу лежал в постели, потому что тупо не получалось встать. В такие моменты его охватывала ярость, и вот она, как ни странно, явственно прибавляла сил. Жалко, что за годы развесёлой демонической жизни так смягчился характер, раньше от любой ерунды мгновенно взрывался, а теперь с огромным трудом удавалось себя накрутить.

По уму, конечно, надо было остановиться совсем. Даже на улицу не высовываться, потому что прогулки по городу с ним же в обнимку тоже немножко магия, а значит, растрата сил. Сидеть дома, экономить усилия, мысли, эмоции, лишь бы дотянуть до чёртова ноября двадцатого, благо осталось совсем немного. Каких-то несчастных два года; уже даже меньше, чем два.

Он попробовал, потому что ну, надо. Что поделаешь, если подвиг выглядит именно так. Но сразу же понял, насколько это плохая идея: тело-то может и уцелеет, только в нём не останется ни капли меня. Не приведи боже однажды увидеть в зеркале то, во что я от такой экономии превращусь. Лучше уж снова научиться сердиться. На ярости точно как-нибудь продержусь.

С яростью так ничего и не вышло, рассердиться ему удавалось так редко, что считай, почти никогда. Да и то кое-как, не от сердца, в котором теперь было слишком много любви ко всему, что его окружало несуществующему, несбывшемуся, но всё равно пронзительно, остро живому, здравому смыслу и обстоятельствам вопреки.

Зато иногда он слышал Стефанов бубен, тихо, почти неразборчиво звучащий где-то вдали; то есть, понятно, что не «где-то», а в настоящей реальности, откуда поди достучись. Но Стефан есть Стефан, вредный, зараза, лучше всех в мире, за невозможным это к нему.

После этого бубна он ходил, не касаясь земли не нарочно, а от избытка, это были очень счастливые дни. А когда опять возвращалась слабость, демонстративно её игнорировал, пахал, пока стоял на ногах. Упрямство не такое сильное средство, как бубен, но всё-таки помогало держаться, лепить, рисовать и гулять. А что тело окончательно стало прозрачным, так это даже красиво. В конце концов, волшебным героям и прочим поверженным демонам положено выглядеть чёрт знает как. Пока пальцы способны мять глину, нос ощущает запах краски и растворителя, выпитый кофе не выливается на пол, а сердце сладко болит от невместимой, бесконечной любви, какая разница, что отражается в зеркале, жив значит жив.

Когда на Кафедральной площади начали строить ёлку в виде гигантского шахматного короля, а улицы запестрели праздничными плакатами с надписью «2020», он глазам своим не поверил: неужели финишная прямая? Ещё немного, и всё?

Положа руку на сердце, он тогда не особо надеялся, что продержится одиннадцать с лишним месяцев, до следующего ноября. Всё же Стефан очень редко к нему пробивался, а тратил он всякий раз на радостях гораздо больше, чем получал.

Когда на Кафедральной площади начали строить ёлку в виде гигантского шахматного короля, а улицы запестрели праздничными плакатами с надписью «2020», он глазам своим не поверил: неужели финишная прямая? Ещё немного, и всё?

Положа руку на сердце, он тогда не особо надеялся, что продержится одиннадцать с лишним месяцев, до следующего ноября. Всё же Стефан очень редко к нему пробивался, а тратил он всякий раз на радостях гораздо больше, чем получал.

В те дни он выглядел настоящим призраком, даже гулял теперь только по самым безлюдным улицам, исключительно по ночам: всегда любил шокировать публику, но когда тебя знает и любит полгорода, как-то неловко их своей бестелесностью огорчать. Есть и пить он не мог; впрочем, ему не хотелось. Только каждый день варил себе кофе исключительно ради его аромата, нюхал и с сожалением выливал. Спал в саду, под присмотром города, чтобы не превратиться в туман. Но оно всё равно того стоило боже, как он в те дни рисовал! Думал: наверное это просто нормально, легко быть гением на пределе, на границе между жизнью и смертью, уже почти за чертой. Но ёлки, опыт есть опыт, и чем бы дело ни кончилось, он уже мой.

Не надеялся, но при этом был совершенно уверен, что всё как-нибудь да разрулится. Верил не столько в себя, даже не в Нёхиси, или Стефана, сколько в свою судьбу. Смотрел на неё сейчас глазами художника и видел, что ну, просто некрасиво получится, если на этом месте её оборвать. Такая фигня безвкусная, что не стоило и затевать.

Верил в судьбу, но помощи ждал, конечно, от Стефана. Сердился, вслух на него орал: эй, ты где? Какого хрена не отвечаешь, почему замолчал? Ты же можешь до меня дотянуться, у тебя уже получалось, мне сейчас очень надо, давай, смоги ещё раз!

Сам стучал себя по груди и коленям, пытаясь воспроизвести Стефанов ритм; ни разу не вышло, и чёрт с ним, ему было важно хоть что-нибудь делать. Ты жив, пока не сдаёшься. Только тогда и жив.

Зря сердился, зато не зря ждал и верил. Стефан снова пробился к нему ещё в декабре. На этот раз он услышал и бубен, и голос, причём наяву, не во сне. Голос шепнул на ухо, словно стоял совсем рядом, короткое странное слово «юргис», несколько раз повторил. Сперва не понял, что оно означает. Это на каком языке? Небось очередное Стефаново изобретение, пилюля для экстренного прибавления сил. Хорошо бы, сработало, слово можно твердить с утра до ночи, его проще запомнить, чем ритм.

Потом он, конечно, вспомнил, что это имя не чьё-нибудь, а его. И целую кучу других имён, псевдонимов и прозвищ; вспоминать их было, чего уж, приятно и одновременно очень смешно. В голос хохотал, вспоминая: я был Кирдык! Армагеддон! Виракоча! Фея Драже! Иоганн-Георг! И ощущал по контрасту с привычным оцепенением это показалось почти удовольствием температурный горячечный жар во всём теле, сухость во рту и боль от неудобной позы в спине.

Когда-то он по совету Стефана сжёг все свои имена и прозвища, чтобы покончить с человеческой слабостью и старой, уже ненужной судьбой. Собственно, правильно сделал, отлично тогда зашло. Но слабость может стать силой не метафорически, а на практике, если довести себя до цугундера, дойти до последней черты. Просто всё относительно, и по сравнению с призраком, стремительно угасающим в неосуществившейся вероятности, даже обычный человек довольно силён. А он не был обычным вообще никогда, даже в предельной слабости; собственно, в худшие дни своей жизни круче всего выступал. Одной только силой отчаяния, помноженной на вздорный характер, когда-то открывал Проходы в неведомое, хотя сам не знал, что делает; ладно, потом-то узнал.

Назад Дальше