На городских окраинах, в запущенных бандитских селах за время войны и революции скопились многочисленные образования, оставшиеся после разложения семьи. В значительной мере это были старые уголовные семьи, которые еще при старом режиме поставляли пополнения в уголовные кадры, много было семей, ослабевших во время войны, много завелось продуктов социального разложения, как следствие смертей, эвакуаций, экзекуций, передвижений. Многие ребята привыкли бродить за полками: царскими, белыми, красными, петлюровскими, махновскими[76]. Это были авантюристы разных пошибов. Они приобрели большие навыки в употреблении упрощенно-анархистской логики, в презрении ко всякой собственности, в пренебрежении к жизни и к человеческой личности, к чистоте, к порядку, к закону.
Но среди этих привычек все же не было привычки одинокого бродяжничества, того, что потом составило главное содержание беспризорщины. Поэтому выход из колонии для многих колонистов был возможен только в форме перехода в какой-нибудь определенный коллектив, хотя бы и воровской, во всяком случае не просто на улицу. А найти такой коллектив, связаться с ним под бдительным вниманием угрозыска было все же трудно. Поэтому кадры нашей колонии почти не терпели убыли.
Хлопцы наши представляли в среднем комбинирование очень ярких черт характера с очень узким культурным состоянием. Как раз таких и старались присылать в нашу колонию, специально предназначенную для трудновоспитуемых. Подавляющее большинство их было малограмотно или вовсе неграмотно, почти все привыкли к грязи и вшам, по отношению к другим людям у них сложились постоянные защитно-угрожающие отношения, по отношению к себе наивысшим фасоном была поза примитивного героизма.
Выделялись из всей этой толпы несколько человек более высокого интеллектуального уровня, как Задоров, Бурун, Ветковский, Братченко, а из вновь прибывших Карабанов и Митягин. Остальные только очень постепенно и чрезвычайно медленно приобщались к приобретениям человеческой культуры, тем медленнее, чем мы были беднее и голоднее.
В первый год нас особенно удручало их постоянное стремление к ссоре друг с другом, страшно слабые коллективные связи, разрушаемые на каждом шагу из-за первого пустяка. В значительной мере это проистекало даже не из вражды, а все из той же позы героизма, не корректированной никаким политическим самочувствием. Хотя многие из них побывали в классово-враждебных лагерях, у них не было никакого ощущения принадлежности к тому или другому классу. Детей рабочих у нас почти не было, пролетариат был для них чем-то далеким и неизвестным, к крестьянскому труду большинство относилось с глубоким презрением, не столько, впрочем, к труду, сколько к крестьянскому быту, крестьянской психике. Оставался, следовательно, широкий простор для всякого своеволия, для проявления одичавшей, припадочной в своем одиночестве личности.
Картина в общем была тягостная, но все же зачатки коллектива, зародившиеся в течение первой зимы, потихоньку зеленели в нашем обществе, и эти зачатки во что бы то ни стало нужно было спасти, нельзя было новым пополнениям позволить приглушить эти драгоценные зеленя. Главной своей заслугой я считаю, что тогда я заметил это важное обстоятельство и по достоинству его оценил. Защита этих первых ростков потом оказалась таким невероятно трудным, таким бесконечно длинным и тягостным процессом, что, если бы я знал это заранее, я, наверное, испугался бы и отказался от борьбы. Хорошо было то, что я всегда ощущал себя накануне победы, для этого нужно было быть неисправимым оптимистом.
Каждый день моей тогдашней жизни обязательно вмещал в себя и веру, и радость, и отчаяние.
Каждый день моей тогдашней жизни обязательно вмещал в себя и веру, и радость, и отчаяние.
Вот идет все как будто благополучно. Воспитатели закончили вечером свою работу, прочитали книжку, просто побеседовали, поиграли, пожелали ребятам спокойной ночи и разошлись. Хлопцы остались в мирном настроении, приготовились укладываться спать. В моей комнате отбиваются последние удары дневного рабочего пульса, сидит еще Калина Иванович и по обыкновению занимается каким-нибудь обобщением, торчит кто-нибудь из любопытных колонистов, у дверей Братченко с Гудом приготовились к очередной атаке на Калину Ивановича по вопросам фуражным, и вдруг с криком врывается пацан:
В спальне хлопцы режутся!
Я бегом из комнаты. В спальне содом и крик. В углу две зверски ощерившиеся группы. Угрожающие жесты и наскоки перемешиваются с головокружительной руганью; кто-то кого-то «двигает» в ухо, Бурун отнимает у одного из героев финку, а издали ему кричат:
А ты чего мешаешься? Хочешь получить мою расписку?
На кровати, окруженный толпой сочувствующих, сидит раненый и молча перевязывает куском простыни порезанную руку.
Я никогда не разнимал дерущихся, не старался их перекричать.
За моей спиной Калина Иванович испуганно шепчет:
Ой, скорийше, скорийше, голубчику, бо вони ж, паразиты, порежут один одного
Но я стою молча в дверях и наблюдаю. Постепенно ребята замечают мое присутствие и замолкают. Быстро наступающая тишина приводит в себя и самых разъяренных. Прячутся финки и опускаются кулаки, гневные и матерные монологи прерываются на полуслове. Но я продолжаю молчать: внутри меня самого закипают гнев и ненависть ко всему этому дикому миру. Это ненависть бессилия, потому что я очень хорошо знаю: сегодня не последний день.
Наконец в спальне устанавливается жуткая, тяжелая тишина, утихают даже глухие звуки напряженного дыхания.
Тогда вдруг взрываюсь я сам, взрываюсь и в приступе настоящей злобы и в совершенно сознательной уверенности, что так нужно:
Ножи на стол! Да скорее, черт!..
На стол выкладываются ножи: финки, кухонные, специально взятые для расправы, перочинные и самоделковые, изготовленные в кузнице. Молчание продолжает висеть в спальне, подавленное молчание обессиленной толпы. Возле стола стоит и улыбается Задоров, прелестный, милый Задоров, который сейчас кажется мне единственным родным, близким человеком. Я еще коротко приказываю:
Кистени!
Один у меня, я отнял, говорит Задоров.
Все стоят, опустив головы.
Спать!..
Я не ухожу из спальни, пока все не укладываются.
На другой день ребята стараются не вспоминать вчерашнего скандала. Я тоже ничем не напоминаю о нем.
Проходит месяц-другой. В течение этого времени отдельные очаги вражды в каких-то тайных углах слабо чадят, и если пытаются разгореться, то быстро притушиваются в самом коллективе. Но вдруг опять разрывается бомба, и опять разъяренные, потерявшие человеческий вид колонисты гоняются с ножами друг за другом.
В один из вечеров я увидел, что мне необходимо прикрутить гайку, как у нас говорят. После одной из драк я приказываю Чоботу, одному из самых неугомонных рыцарей финки, идти в мою комнату. Он покорно бредет. У себя я ему говорю:
Тебе придется оставить колонию.
А куда я пойду?
Я тебе советую идти туда, где позволено резаться ножами. Сегодня ты из-за того, что товарищ не уступил тебе место в столовой, пырнул его ножом. Вот и ищи такое место, где споры разрешаются ножом.
Когда мне идти?
Завтра утром.
Он угрюмо уходит. Утром, за завтраком, все ребята обращаются ко мне с просьбой: пусть Чобот останется, они за него ручаются.
Чем ручаетесь?
Не понимают.
Чем ручаетесь? Вот если он все-таки возьмет нож, что вы тогда будете делать?
Тогда вы его выгоните.
Значит, вы ничем не ручаетесь? Нет, он пойдет из колонии.
Чобот после завтрака подошел ко мне и сказал:
Прощайте, Антон Семенович, спасибо за науку
До свиданья, не поминай лихом. Если будет трудно, приходи, но не раньше как через две недели.
Через месяц он пришел, исхудавший и бледный.
Я вот пришел, как вы сказали.
Не нашел такого места?
Он улыбнулся.
Отчего «не нашел»? Есть такие места Я буду в колонии, я не буду брать ножа в руки.
Колонисты любовно встретили нас в спальне:
Все-таки простили! Мы ж говорили.
[9] «Есть еще лыцари на Украине»
Колонисты любовно встретили нас в спальне:
Все-таки простили! Мы ж говорили.
[9] «Есть еще лыцари на Украине»
В один из воскресных дней напился Осадчий. Его привели ко мне потому, что он буйствовал в спальне. Осадчий сидел в моей комнате и, не останавливаясь, нес какую то пьяно-обиженную чепуху. Разговаривать с ним было бесполезно. Я оставил его у себя и приказал ложиться спать. Он покорно заснул.
Но, войдя в спальню, я услышал запах спирта. Многие из хлопцев явно уклонялись от общения со мной. Я не хотел подымать историю с розыском виновных и только сказал:
Не только Осадчий пьян. Еще кое-кто выпил.
Через несколько дней в колонии снова появились пьяные. Часть из них избегала встречи со мной, другие, напротив, в припадке пьяного раскаяния приходили ко мне и слезливо болтали и признавались в любви.
Они не скрывали, что были в гостях на хуторе.
Вечером в спальне поговорили о вреде пьянства, провинившиеся дали обещание больше не пить, я сделал вид, будто до конца доволен развязкой, и даже не стал никого наказывать. У меня уже был маленький опыт, и я хорошо знал, что в борьбе с пьянством нужно бить не по колонистам нужно бить кого-то другого. Кстати, и этот другой был недалеко.
Мы были окружены самогонным морем. В самой колонии очень часто бывали пьяные из служащих и крестьян. В это же время я узнал, что Головань посылал ребят за самогоном. Головань и не отказывался:
Да что ж тут такого?
Калина Иванович, который сам никогда не пил, раскричался на Голованя прокурорской речью:
Ты понимаешь, паразит, что значит советская власть? Ты думаешь, советская власть для того, чтобы ты самогоном наливался?
Головань неловко поворачивался на шатком и скрипучем стуле и оправдывался:
Да что ж тут такого? Кто не пьет, спросите У всякого аппарат, и каждый пьет, сколько ему по аппетиту. Пускай советская власть сама не пьет
Какая советская власть?
Да кажная. И в городе пьют, и у хохлов пьют.
Вы знаете, кто здесь продает самогонку? спросил я у Софрона.
Да кто его знает, я сам никогда не покупал. Нужно пошлешь кого-нибудь. А вам на что? Отбирать будете?
А что же вы думаете? И буду отбирать
Хе, сколько уже милиция отбирала, и то ничего не вышло.
Он наклонился ко мне и зашептал:
И милиция пьет, за две бутылки первача кажного купить можно.
На другой же день я в городе добыл мандат на беспощадную борьбу с самогоном на всей территории нашего сельсовета. Вечером мы с Калиной Ивановичем совещались. Калина Иванович был настроен скептически:
Не берись ты за это грязное дело. Я тебе скажу, тут у них лавочка: председатель свой, понимаешь, Гречаный. А на хуторах, куда ни глянь, все Гречаные да Гречаные. Народ, знаешь, того, на конях не пашут, а все волики. От ты посчитай: Гончаровка у них вот где! Калина Иванович показал сжатый кулак. Держуть, паразиты, и ничего не сделаешь.