Вчора на дороге ваши отняли масло и сало у Явтуховой жинки.
Брехня!
Ваши! Только шапку на глаза надвинув, шоб не пизналы.
Да сколько же их было?
Та одын був, каже баба. Ваш був! И пинжачок такий же.
Брехня! Наши не могут этим делом заниматься.
Селяне уходили, мы подавленно молчали, и Карабанов вдруг выпаливал:
Брешут, а я говорю брешут! Мы б знали.
Мою тревогу ребята давно уже разделяли, даже походы на погреба как будто прекратились. С наступлением вечера колония буквально замирала в ожидании чего-то неожиданно нового, тяжелого и оскорбительного. Карабанов, Задоров, Бурун ходили из спальни в спальню, по темным углам двора, лазили по лесу. Я изнервничался в это время, как никогда в жизни.
И вот
В «один прекрасный вечер» разверзлись двери моего кабинета, и толпа ребят бросила в комнату Приходько. Карабанов, державший Приходько за воротник, с силой швырнул его к моему столу:
Вот!
Опять с ножом? спросил я устало.
Какое с ножом? На дороге грабил!
Мир обрушился на меня. Рефлективно я спросил молчащего и дрожащего Приходько:
Правда?
Правда, прошептал он еле слышно, глядя в землю.
В какую-то миллионную часть мгновения произошла катастрофа. В моих руках оказался револьвер.
А! Черт!.. С вами жить!
Но я не успел поднести револьвер к своей голове. На меня обрушилась кричащая, плачущая толпа ребят.
Очнулся я в присутствии Екатерины Григорьевны, Задорова и Буруна. Я лежал между столом и стенкой на полу, весь облитый водой. Задоров держал мою голову и, подняв глаза к Екатерине Григорьевне, говорил:
Идите туда, там хлопцы они могут убить Приходько
Через секунду я был на дворе. Я отнял Приходько уже в состоянии беспамятства, всего окровавленного.
[21] Игра в фанты
Очнулся я в присутствии Екатерины Григорьевны, Задорова и Буруна. Я лежал между столом и стенкой на полу, весь облитый водой. Задоров держал мою голову и, подняв глаза к Екатерине Григорьевне, говорил:
Идите туда, там хлопцы они могут убить Приходько
Через секунду я был на дворе. Я отнял Приходько уже в состоянии беспамятства, всего окровавленного.
[21] Игра в фанты
Это было в начале лета 1922 года. В колонии о преступлении Приходько замолчали. Он был сильно избит колонистами, долго пришлось ему пролежать в постели, и мы не приставали к нему ни с какими расспросами. Мельком я слышал, что ничего особенного в подвигах Приходько и не было. Оружия у него не нашли.
Но Приходько все же был бандит настоящий. На него вся катастрофа в моем кабинете, его собственная беда никакого впечатления не произвели. И в дальнейшем он причинил колонии много неприятных переживаний. В то же время он по-своему был предан колонии, и всякий ее враг не был гарантирован, что на его голову не опустится тяжелый лом или топор. Он был человек чрезвычайно ограниченный и жил всегда задавленный ближайшим впечатлением, первыми мыслями, приходящими в его глупую башку. Зато и в работе лучше Приходько не было. В самых тяжелых заданиях он не ломал настроения, был страстен с топором и молотом, если они опускались и не на голову ближнего.
У колонистов после описанных тяжелых дней появилось сильное озлобление против крестьян. Ребята не могли простить, что они были причиной наших страданий. Я видел, что если хлопцы и удерживаются от слишком явных обид крестьянам, то удерживаются только потому, что жалеют меня.
Мои беседы и беседы воспитателей на тему о крестьянстве, о его труде, о необходимости уважать этот труд никогда не воспринимались ребятами как беседы людей, более знающих и более умных, чем они. С точки зрения колонистов, мы мало понимали в этих делах, в их глазах мы были городскими интеллигентами, неспособными понять всю глубину крестьянской непривлекательности.
Вы их не знаете, а мы на своей шкуре знаем, что это за народ. Он за полфунта хлеба готов человека зарезать, а попробуйте у него выпросить что-нибудь Голодному не даст ни за что, лучше пусть у него в каморке сгниет.
Вот мы бандиты, пусть! Так мы все-таки знаем, что ошиблись, ну что ж нас простили. Мы это знаем. А вот они так им никто не нужен: царь был плохой, советская власть тоже плохая. Ему будет только тот хорош, кто от него ничего не потребует, а ему все даром даст. Граки, одно слово!
Ой, я их не люблю, этих граков, видеть не могу, пострелял бы всех! говорил Бурун, человек искони городской.
У Буруна на базаре всегда было одно развлечение: подойти к селянину, стоящему возле воза и с остервенением разглядывающему снующих вокруг него городских разбойников, и спросить:
Ты урка?
Селянин в недоумении забывает о своей настороженности:
Га?
А-а! Ты грак! смеется Бурун и делает неожиданно молниеносное движение к мешку на возу: Держи, дядько!
Селянин долго ругается, а это как раз и нужно Буруну: для него это все равно, что любителю музыки послушать симфонический концерт.
Бурун говорил мне прямо:
Если бы не вы, этим куркулям хлопотно пришлось бы.
Одной из важных причин, послуживших порче наших отношений с крестьянством, была та, что колония наша находилась в окружении исключительно кулацких хуторов. Гончаровка, в которой жило большею частью настоящее трудовое крестьянство, была еще далека от нашей жизни. Ближайшие же наши соседи, все эти Мусии Карповичи и Ефремы Сидоровичи, гнездились в отдельно поставленных, окруженных не плетнями, а заборами, крытых аккуратно и побеленных белоснежно хатах, ревниво никого не пускали в свои дворы, а когда бывали в колонии, надоедали нам постоянными жалобами на продразверстку, предсказывали, что при такой политике советская власть не удержится, а в то же время выезжали на прекрасных жеребцах, по праздникам заливались самогоном, от их жен пахло новыми ситцами, сметаной и варениками, сыновья их представляли собой нечто вне конкурса на рынке женихов и очаровательных кавалеров, потому что ни у кого не было таких пригнанных пиджаков, таких новых темно-зеленых фуражек, таких начищенных сапог, украшенных зимой и летом блестящими, великолепными калошами.
Колонисты хорошо знали хозяйство каждого нашего соседа, знали даже состояние отдельной сеялки или жатки, потому что в нашей кузнице им часто приходилось налаживать и чинить эти орудия. Знали колонисты и печальную участь многих пастухов и работников, которых кулачье часто безжалостно выбрасывало из дворов, даже не расплатившись как следует.
По правде говоря, я не только не сумел заразить колонистов симпатиями к крестьянству, но и сам заразился от них неприязнью к этому притаившемуся за воротами и заборами кулацкому миру.
Тем не менее, постоянные недоразумения меня беспокоили. Прибавились к этому и враждебные отношения с сельским начальством. Лука Семенович, уступив нам трепкинское поле, не потерял надежды выбить нас из второй колонии. Он усиленно хлопотал о передаче сельсовету мельницы и всей трепкинской усадьбы для устройства якобы школы. Ему удалось при помощи родственников и кумовьев в городе купить для переноса в село один из флигелей второй колонии. Мы отбились от этого нападения кулаками и дрекольями; мне с трудом удалось ликвидировать продажу и доказать в городе, что флигель покупается просто на дрова для самого Луки Семеновича и его родственников.
Лука Семенович и его приспешники писали и посылали в город бесконечные доносы и жалобы на колонию, они деятельно поносили нас в различных учреждениях в городе, и по их настоянию был совершен налет милиции.
Еще зимою Лука Семенович вечером ввалился в мою комнату и начальственно потребовал:
А покажите мне документы, куда вы деваете гроши, которые берете с селянства за кузнечные работы.
Я ему сказал:
Уходите!
Как?
Вон отсюда!
Наверное, мой вид не предвещал никаких успехов в выяснении судьбы селянских денег, и Лука Семенович смылся беспрекословно. Но после того он уже сделался открытым врагом моим и всей нашей организации. Колонисты тоже ненавидели Луку со «всем пылом юности». В июне, в жаркий полдень, на горизонте за озером показалось целое шествие. Когда оно приблизилось к колонии, мы различили потрясающие подробности: двое «граков» вели связанных Опришко и Сороку.
Опришко был во всех отношениях героической личностью и в колонии боялся только Антона Братченко, под рукой которого работал и от руки которого не один раз претерпевал. Он гораздо был больше Антона и сильнее его, но использовать эти преимущества ему мешала ничем не объяснимая влюбленность в старшего конюха и его удачу. По отношению ко всем остальным колонистам Опришко держался с достоинством и никому не позволял на себе ездить. Ему помогал замечательно устроенный характер: был он всегда весел и любил такую же веселую компанию, а потому находился только в таких пунктах колонии, где не было ни одного опущенного носа и кислой физиономии. Из коллектора[106] он ни за что не хотел отправляться в колонию, и мне пришлось лично ехать за ним. Он встретил меня, лежа на кровати, презрительным взглядом:
Пошли вы к черту, никуда я не поеду!
Меня предупредили о его героических достоинствах, и поэтому я с ним заговорил очень подходящим тоном:
Мне очень неприятно вас беспокоить, сэр, но я принужден исполнить свой долг и очень прошу вас занять место в приготовленном для вас экипаже.
Опришко был сначала поражен моим «галантерейным обращением» и даже поднялся с кровати, но потом прежний каприз взял в нем верх, и он снова опустил голову на подушку.
Сказал, что не поеду!.. И годи!
В таком случае, уважаемый сэр, я, к великому сожалению, принужден буду применить к вам силу.
Опришко поднял с подушки кудрявую голову и посмотрел на меня с неподдельным удивлением:
Смотри ты, откуда такой взялся? Так меня и легко взять силой!
Имейте в виду
Я усилил нажим в голосе и уже прибавил к нему оттенок иронии:
дорогой Опришко.
И вдруг заорал на него:
Ну, собирайся, какого черта развалился! Вставай, тебе говорят!
Он сорвался с постели и бросился к окну:
Ей-богу, в окно выпрыгну!
Я сказал ему с презрением:
Или прыгай немедленно в окно, или отправляйся на воз, мне с тобой волынить некогда.
Мы были на третьем этаже, поэтому Опришко засмеялся весело и открыто.
Вот причепились!.. Ну, что ты скажешь? Вы заведующий колонией Горького?
Да.
Ну, так бы и сказали! Давно б поехали.
Он энергично бросился собираться в дорогу.
В колонии он участвовал решительно во всех операциях колонистов, но никогда не играл первую скрипку и, кажется, больше искал развлечений, чем какой-либо наживы.
Сорока был моложе Опришки, имел круглое смазливое лицо, был основательно глуп, косноязычен и чрезвычайно неудачлив. Не было такого дела, в котором он не «засыпался» бы. Поэтому, когда колонисты увидали его связанным рядом с Опришко, они были очень недовольны:
Сорока был моложе Опришки, имел круглое смазливое лицо, был основательно глуп, косноязычен и чрезвычайно неудачлив. Не было такого дела, в котором он не «засыпался» бы. Поэтому, когда колонисты увидали его связанным рядом с Опришко, они были очень недовольны:
Охота ж была Дмитру связываться с Сорокой
Конвоирами оказались предсельсовета и Мусий Карпович наш старый знакомый.
Мусий Карпович в настоящую минуту держался с видом обиженного ангела. Лука Семенович был идеально трезв и начальственно неприступен. Его рыжая борода была аккуратно расчесана, под пиджаком надета чистейшая вышитая рубаха, очевидно, недавно был в церкви.