Слава моего отца. Замок моей матери [сборник, litres] - Марсель Паньоль 10 стр.


 А я,  заявил Поль,  подложу с той стороны.

Его предложение было принято, а я очень обиделся на это еще одно нарушение прав старшинства. Но я взял ослепительный реванш, когда крестьянин протянул мне свой кнут, огромный кнут возницы, и сказал:

 А ты будешь хлестать мула.

 По заду?

 Да по всему, и рукояткой тоже!

После чего он поплевал на ладони, втянул голову в плечи и, вытянув руки вперед, уперся ими в задок повозки: тело его приняло почти горизонтальное положение. Отец по собственной инициативе принял такую же позу. Затем крестьянин, прокричав в адрес мула несколько очень обидных ругательств, велел мне: «Пико! Пико!» («Бей! Бей!»)  и изо всех сил толкнул повозку. Я ударил животное, но не больно, а просто чтобы подать ему знак, мол, нужно поднатужиться: экипаж сдвинулся с места и прошел метров тридцать. Тут крестьянин, не поднимая головы, между двумя выдохами крикнул:

 Колодку! Колодку!

Мать, которая шла рядом с колесом, живо подсунула деревянный клин под железный обруч. Поль с замечательной ловкостью сделал то же самое с другой стороны, и повозка остановилась на пятиминутный отдых. Крестьянин воспользовался перерывом, чтобы сказать мне, что бить нужно гораздо сильнее и лучше по брюху.

 Нет! Нет, не хочу!  завопил вдруг Поль.

Отец совсем было умилился доброте малыша, и тут Поль, показывая пальцем на крестьянина, который того не ожидал, вдруг закричал:

 Ему надо выколоть глаза!

 Ого!  негодующе промолвил Франсуа.  Выколоть глаза мне? Это еще что за дикарь? По-моему, его следует запереть в ящик!  и сделал вид, что открывает ящик.

Поль отскочил и вцепился в отцовские брюки.

 Вот что получается,  веско проговорил отец,  когда хочешь выколоть глаза человеку. Конец один  тебя запрут в ящик!

 Это неправда,  заревел Поль,  я не хочу!

 Сударь,  вмешалась тут мать,  может быть, мы подождем немножко? Я полагаю, что он сказал так не всерьез!

 А, не всерьез  отвечал Франсуа,  но даже в шутку такие вещи не говорят! Выколоть мне глаза! И как раз в тот день, когда я купил себе очки от солнца!  С этими словами он достал из кармана пенсне с темными стеклами, какие разносчики продают на базаре за четыре су.

 Ты все равно сможешь их носить,  заметил Поль с почтительного расстояния.

 Подумай, несчастный,  прозвучало в ответ,  ежели у тебя выколоты глаза, да ты еще напялил черные очки, что ж ты можешь увидеть? Ну да ладно, на первый раз тебе прощается Вперед!

Все вновь заняли свои места. Я не очень сильно ударил мула по брюху, но при этом неистово заорал ему прямо в ухо, а крестьянин в это время обзывал его «клячей», «падалью» и почему-то не совсем почтительно отзывался о его матери.

Собрав все наши силы, мы добрались наконец до деревушки: от красноватой продолговатой черепицы ее крыш веяло стариной, в толстых стенах были прорублены узкие окошки.

Слева над долиной нависла площадка, поддерживаемая сгорбившейся стеной высотой чуть ли не в десять метров и окаймленная платанами. Справа шла улица. Я бы назвал ее главной, будь там какая-нибудь другая. Правда, был еще и переулочек: длиной всего метров в десять, но умудрившийся дважды круто изогнуться, прежде чем выйти на деревенскую площадь. Размером меньше школьного двора, эта крохотная площадь скрывалась под сенью древней шелковицы с изрытым глубокими трещинами стволом и двух акаций: стремясь навстречу солнцу, они старались перерасти колокольню.

В середине площади сам с собой беседовал фонтан. Это была двустворчатая раковина, выточенная прямо из камня. Словно розетка подсвечника, она была прикреплена к квадратному столбу с торчавшей из него медной трубочкой.

Франсуа распряг мула (повозка не прошла бы далее) и повел его к фонтану: бедняга-мул очень долго пил, не переставая похлестывать хвостом по бокам.

Мимо прошел какой-то крестьянин. Он был худощав, но огромного роста. Из-под затвердевшей от грязи фетровой шляпы торчала пара рыжих бровей, огромных, как ржаные колосья. Маленькие черные глазки сверкали, будто из глубины туннеля. Широкие рыжие усы скрывали рот, а щеки были покрыты щетиной недельной давности. Проходя мимо мула, он выразительно сплюнул, но при этом ничего не добавил. Потом демонстративно отвел взгляд и удалился неуклюжей походкой.

 Какой несимпатичный тип, а!  сказал отец.

 У нас не все такие,  отвечал Франсуа,  этот желает мне зла, потому что он мой родной брат.

Считая, что этим все сказано и других объяснений не требуется, он увел мула прочь; уходя, тот обронил несколько лепешек, а под конец вывернул прямую кишку наружу красным помидором.

Я испугался, что он от этого помрет, но отец успокоил меня:

 Он это делает из соображений гигиены. Это его манера соблюдать чистоплотность.


Мул снова был запряжен, и мы двинулись вслед за ним. Тут-то и началось волшебство: я вдруг ощутил, как во мне рождается любовь, которой предстояло длиться всю мою жизнь.

Перед моими глазами предстала необъятная картина, тянущаяся полукругом до самого неба: черные сосновые леса, отделенные друг от друга ложбинами, как волны, замирали у ног трех каменных великанов.

Дорога вилась по гребню меж двух впадин, на всем протяжении пути нас сопровождали небольшие пологие холмы. Огромная черная птица, застыв в воздухе, словно обозначила середину неба; отовсюду доносилось медное стрекотание цикад, казалось, что над нами раскинулось море музыки. Цикады спешили жить, зная, что вечером за ними придет смерть.

Крестьянин указал на вершины гор, которые подпирали небо в глубине открывшегося нам вида. Слева, в лучах заходящего солнца, ярко сверкала белая вершина, венчавшая красноватый конус.

 Вот это  Красная Макушка,  проговорил он.

Справа, чуть повыше, голубела другая вершина. Она состояла из трех будто нанизанных на один стержень террас, которые расширялись книзу, совсем как три волана на меховой пелерине мадемуазель Гимар.

 А это  Ле-Тауме,  сказал крестьянин и, пока мы любовались этим великаном, добавил:  Его еще называют Ле-Тюбе.

 А что это значит?  поинтересовался отец.

 Это значит, что его называют Ле-Тюбе или Ле-Тауме.

 Но откуда взялись эти названия?

 Оттуда и взялись. А почему их два, никто не знает. Вот ведь и у вас, и у меня по два имени.

Желая разделаться с этим научным объяснением, кстати показавшимся мне отнюдь не бесспорным, он звонко щелкнул кнутом прямо над ухом мула, тот ответил ему выразительной пальбой.

Справа, в глубине пейзажа, значительно дальше, высоко в небе терялась цепь холмов, державшая на своих плечах третью вершину, которая, слегка откинувшись назад, возвышалась над всей округой.

 А это Гарлабан. Обань с той стороны, у самого ее подножия.

 А я родился в Обани,  проговорил я.

 Значит, ты здешний.

Я с гордостью взглянул на своих родных и с окрепшей нежностью обвел взором благородный пейзаж.

 А я родился в Сен-Лу,  забеспокоился Поль,  я тоже здешний, а?

 Отчасти да, хотя не очень,  ответил крестьянин.

Поль, обидевшись, спрятался за меня. И поскольку он уже неплохо владел родным языком, тихо прошептал:

 Ишь старый болван!

Уже не было видно ни деревушки, ни фермы, да и вообще ни одной лачужки, а вместо дороги у нас под ногами шли две пыльные колеи, разделенные полосой высоких диких трав, которые щекотали брюхо мула.

Круто обрывающийся вниз склон справа порос высокими соснами-красавицами, возвышавшимися над густыми зарослями кермесовых дубков: дубки эти не выше обычного стола, но у них настоящие дубовые желуди, как у карликов нормальные человеческие головы.

За ложбиной красовался продолговатый холм с тремя уходящими вглубь уступами, ни дать ни взять трехпалубный корабль. На этих уступах полосами расположились три сосновые рощи, разделенные отвесами ослепительно-белых скал.

 А это бары Святого Духа,  продолжал крестьянин.

Заслышав это название, столь откровенно отдающее «мракобесием», отец повел своими сугубо светскими бровями и спросил:

 А что, народ здесь очень набожный?

 Есть немножко,  ответил крестьянин.

 А вы по воскресеньям в церковь ходите?

 Когда как Когда засуха, я лично не хожу до тех пор, пока не пойдет дождь. Надо же как-нибудь Боженьке дать понять

Я хотел было открыть ему, что Бога не существует, о чем я знал из самого достоверного источника, но раз безмолвствовал отец, скромно промолчал и я.

Я вдруг заметил, что матери трудно идти в ее ботинках с пуговицами, на каблуках в стиле Людовика Пятнадцатого. Не говоря ни слова, я догнал повозку и не без труда вытащил из-под веревки чемоданчик, лежавший сзади.

 Что ты делаешь?  удивленно спросила она.

Я положил чемоданчик на землю и вынул ее туфельки на веревочной подошве. Они были не больше моих. Она улыбнулась мне чудесной нежной улыбкой и сказала:

 Что ты делаешь?  удивленно спросила она.

Я положил чемоданчик на землю и вынул ее туфельки на веревочной подошве. Они были не больше моих. Она улыбнулась мне чудесной нежной улыбкой и сказала:

 Глупенький, мы же не можем здесь останавливаться!

 Почему? Мы их догоним!

Присев на камне у дороги, она переобулась под присмотром Поля, вернувшегося для того, чтобы проследить за этой процедурой, которая с точки зрения приличий казалась ему довольно смелой: он даже посмотрел по сторонам, желая убедиться, что никто не видит маминых ног в одних чулках.

Мать взяла нас за руки, мы бегом догнали повозку, и я пристроил на прежнее место ценную кладь.

«Какая мама маленькая!  подумалось мне.  На вид лет пятнадцать, не больше». Щеки ее порозовели, и еще я с удовольствием отметил, что икры ее стали казаться не такими детскими.

Дорога поднималась все выше, мы приближались к соснам.

Слева узкими уступами вниз до самого дна зеленеющей ложбины спускался косогор.

 У этого места тоже два названия,  между тем рассказывал крестьянин отцу.  Его называют Ле-Вала или Ручей.

 Ого!  обрадовался отец.  Тут есть ручей?

 Конечно есть, да еще какой!

 Дети, в ложбине есть ручей!  обернувшись к нам, проговорил отец.

 Разумеется, после дождя  также обернувшись к нам, прибавил крестьянин.

На уступах Ле-Вала повсюду гнездами  в пять-шесть стволов от одного корня  стояли оливы. Росли они, слегка откинувшись назад, чтобы было где распустить единым пышным букетом свою листву. Тут были и миндальные деревья с нежно-зеленой листвой, и абрикосовые  с блестящими листьями.

Я не знал, как называются эти деревья, но сразу же полюбил их.

Между деревьями предоставленная самой себе земля заросла желто-бурой травой; крестьянин сообщил, что это бауко. Она походила на пересохшее сено, но таков уж ее природный цвет. Весной, желая разделить всеобщее ликование, она старается и чуть зеленеет. Но несмотря на чахлый вид, трава эта живучая и крепкая, как все растения, которые ни на что не пригодны.

Назад Дальше