Слава моего отца. Замок моей матери [сборник, litres] - Марсель Паньоль 2 стр.


Тогда отец и дед, а иной раз и соседи, которые отродясь не знали другой школы, кроме труда в поте лица, приходили расспросить их, обсудить немудреные вопросы на отвлеченные темы, на которые никто в деревне не мог дать ответа. Будущие учителя отвечали, а старики степенно слушали, покачивая головой

Вот почему в течение трех лет молодые люди жадно поглощали науку как драгоценную пищу, которой были лишены их предки; вот почему на переменах господин директор самолично обходил училище и выпроваживал из классов чересчур рьяных учеников, в наказание заставляя их гонять во дворе мяч.

По окончании училища им предстояло последнее испытание  диплом, являвшийся доказательством того, что очередной выпуск достиг зрелости.

После чего доброе семя  как это бывает при созревании плода  рассеивалось по всем уголкам департамента, чтобы сражаться с невежеством, прославлять Республику и ни в коем случае не снимать шляпы перед крестным ходом.

После нескольких лет гражданского апостольского служения в глухих заснеженных горных деревушках молодые учителя сползали на полсклона вниз до деревень покрупнее и там на ходу подхватывали в жены местную учительницу или девушку с почты. Затем миновали еще два-три селения, где улицы все так же шли под гору; и каждая остановка отмечалась рождением очередного ребенка. После третьего или четвертого ребенка учитель добирался до супрефектуры на равнине и наконец, уже весь в морщинах, будто телесная оболочка стала ему велика, увенчанный короной седых волос, вступал в главный город департамента. Там он преподавал в школе, где имелось восемь или десять классов, и сам вел старшие курсы, а иногда и выпускников.

Наступал день, когда торжественно праздновалось вручение ему Академических пальм[7], а спустя три года он «подавал в отставку»  таков уж был закон. Сияя от удовольствия, он говорил: «Наконец-то я буду сажать капусту».

После чего ложился и умирал.

Я знавал немало таких учителей старой закалки.

У них была непоколебимая вера в величие своей миссии, твердая уверенность в лучезарном будущем человеческого рода. Они презирали деньги и роскошь, отказывались от повышения по службе, ради того чтобы уступить место другому или чтобы завершить дело, начатое где-нибудь в обездоленной деревушке.

Один старинный друг моего отца окончил учительское училище первым номером и за такое отличие получил назначение сразу в Марсель, в один из грязных кварталов, населенных босяками, куда ночью никто не отваживался заглянуть Он проработал на одном месте сорок лет, с первого и до последнего дня в одном и том же классе, на одном и том же стуле.

Однажды вечером мой отец спросил его:

 И это все, к чему ты стремился?

Однажды вечером мой отец спросил его:

 И это все, к чему ты стремился?

 О да,  ответил он,  именно стремился! И пожалуй, достиг! Подумай только! Мой предшественник за двадцать лет пережил казнь шестерых своих учеников. А за мои сорок лет отрубили голову только двоим и еще одного в последнюю минуту помиловали. Значит, стоило провести там все эти годы.

Но самое замечательное то, что у этих безбожников были сердца миссионеров. Чтобы посрамить «господина кюре», добродетель которого у них считалась чистым лицемерием, сами они жили как святые, и их нравственные убеждения были несгибаемы, как у первых пуритан.

Имелся у них и свой епископ  инспектор округа, и свой архиерей  ректор, и даже свой папа  министр народного просвещения, писать которому следовало только на специальной бумаге, строго соблюдая принятые формы обращения.

«Как и священники,  говорил мой отец,  мы, учителя, своим трудом зарабатываем будущую жизнь, но только не для себя, а для других».


Так как отец тоже окончил училище в числе лучших, при «рассеивании семян» его отнесло не слишком далеко от Марселя: он осел в Обани. Это был городок с десятитысячным населением, прилепившийся к склону холма над долиной реки Ювон, его пересекала пыльная дорога, ведущая из Марселя в Тулон. Там обжигали черепицу, кирпич и глиняные горшки, набивали кровяные и свиные колбасы, на кожевенных фабриках дубили кожу, выдерживая ее семь лет в ямах с танином, так что ей потом не было сносу. Лепили там и «святиков»  это такие маленькие раскрашенные глиняные фигурки, которые расставляют в рождественских ясельках.

Моего отца звали Жозеф. Он был тогда темноволосым молодым человеком, не слишком высоким, но и не то чтобы маленьким. Нос у него был довольно внушительных размеров, но совершенно прямой,  к счастью, внимание от него отвлекали на себя усы и очки со стеклами овальной формы в тонкой стальной оправе. У него был низкий приятный голос, а иссиня-черные волосы в дождливую погоду завивались сами собой.

В одно прекрасное воскресенье он встретил маленькую брюнетку-портниху, которую звали Огюстина, и она ему показалась такой красивой, что он поспешил на ней жениться. Я и сейчас не знаю, как они познакомились, потому что в нашем доме о таких вещах не говорили. Да я их об этом никогда и не спрашивал, так как не мог представить себе ни их детства, ни юности.

Они раз и навсегда стали моими отцом и матерью. Отцу было на двадцать пять лет больше, чем мне, и это оставалось неизменным. Зато Огюстина была для меня ровесницей, потому что мы с ней составляли единое целое; в детстве я даже был уверен, что мы с мамой родились в один день.

Из прежней ее жизни мне известно лишь, что встреча с серьезным молодым человеком, который так ловко сбивал шары противника при игре в петанк и получал твердый оклад в пятьдесят четыре франка в месяц, ослепила Огюстину. Она перестала обшивать других и переселилась в его квартиру, где жилось тем более приятно, что та примыкала к школе и за нее не надо было платить.

Все месяцы, предшествующие моему рождению, мать очень серьезно беспокоилась: ведь ей было всего-навсего девятнадцать лет (впрочем, столько ей и будет всю ее жизнь). Рыдая, она объявила, что младенец никогда не родится, потому что она «ясно чувствует, что не знает, как это делается». Отец напрасно пытался ее урезонить. Она только сердилась на него, упрекала: «Это ты во всем виноват!»  и горько плакала. Когда будущий человечек начал шевелиться, горькие рыдания стали прерываться приступами неудержимого смеха. Испугавшись, отец призвал на помощь старшую сестру, которая воспитала его самого. Та, как и следовало ожидать, работала директором школы в Ла-Сьота и была не замужем. Старшая сестра пришла в восторг и решила, что нужно немедленно поселить будущую мать у нее, на берегу «Латинского моря», что и было сделано в тот же самый вечер. Мне говорили, будто Жозеф был этому очень рад и воспользовался свободой, чтобы приударить за булочницей, у которой он взялся привести в порядок счета: это что-то очень неприятное для меня, с чем я так и не свыкся. Между тем будущая мать гуляла по пляжу под лучами мягкого январского солнца, любуясь парусами рыбаков, которые в три часа дня отправлялись вслед за уходящим с горизонта солнцем. А потом, сидя у камина, где, посвистывая, полыхали голубоватым пламенем оливковые поленья, она вязала приданое для резвившегося у нее в животе чада, а тетя Мария подрубала пеленки и пела красивым чистым голосом:

Мать к тому времени успокоилась, тем более что ее милый Жозеф каждую субботу приезжал ее навестить на велосипеде булочника. Такая забота, продолжительный отдых, живительный воздух ласкового Средиземного моря преобразили юную Огюстину: лицо ее зарумянилось, и, говорят, она распевала песни уже с самого утра. Будущее представлялось ей в радужном свете, когда 28 февраля на заре ее разбудили первые схватки. Она сразу же позвала тетю Марию, но та решила, что тревожиться рано, поскольку доктор предсказал рождение дочери только к концу марта. Она затопила печку, чтобы приготовить успокаивающий настой. Но заинтересованная сторона стала утверждать, что все эти доктора ничего толком не понимают и что она кровь из носу должна срочно вернуться в Обань.

 Ребенок должен непременно родиться дома! Хочу, чтобы Жозеф держал меня за руку! Мария, давай поедем скорее! Я точно знаю, ребеночек хочет выйти!

Нежная Мария липовым настоем и словами пыталась ее успокоить. Потрясая ситечком, она заверила Огюстину в том, что, если предчувствие подтвердится, она попросит торговца рыбой, который каждый день в восемь часов отправляется в Обань, известить Жозефа и тот прилетит быстрее ветра, не жалея велосипеда булочника.

Но Огюстина решительно отодвинула чашку в цветочек и, заливаясь горючими слезами, принялась заламывать руки.

Тогда тетя Мария постучала в ставню соседа, обладателя повозки и лошаденки. В те благословенные времена люди еще готовы были оказать друг другу услугу по первой просьбе. Сосед запряг лошадь, тетя закутала Огюстину в шали, и мы рысцой тронулись в путь; а выглянувшее из-за холмов огромное солнце смотрело на нас сквозь ветви сосен. Но когда мы добрались до Ла-Бедуль, что на полпути к Обани, схватки возобновились, и тут уж тетя разволновалась не на шутку. Старая дева прижимала к себе закутанную в шали мать, давая ей советы: «Огюстина, сдерживай себя!» А Огюстина, вся бледная, только неестественно таращила большие черные глаза, обливалась пóтом и стонала. К счастью, мы уже миновали перевал и дорога пошла под гору, до Обани было рукой подать. Сосед убрал тормоз (тогда это называлось «механизмом») и хлестнул лошаденку, которой и без того ничего другого не оставалось, как лететь во весь опор вниз под тяжестью повозки. Добрались мы до дому как раз вовремя, акушерка, госпожа Негрель, спешно приняла меня, и мама смогла наконец вцепиться в мощную руку Жозефа.

Пока в этой истории нет ничего удивительного, погодите  сейчас будет.

В начале восемнадцатого века в Обани проживал богатый и старинный род торговцев Бартелеми. Заслуги их были столь значительными, что король со временем даровал им дворянское достоинство.

И вот в ночь с 19 на 20 января 1716 года госпожа Бартелеми (она была очень молода, жила в Обани, и мужа ее звали Жозеф) «почувствовала первые схватки». Она «поспешно села в карету», намереваясь поехать к матери в родной дом, самый красивый дом в Кассисе. Кассис был тогда маленьким рыбачьим поселком на расстоянии одного лье от Ла-Сьота, и дорога туда на три четверти пути та же, что и в Обань. Итак, госпожа Бартелеми, закутанная в одеяла и стонущая, миновала ущелья, затем перевал Ла-Бедуль Наконец она добралась до Кассиса, «почти без чувств от боли, и, пока ее укладывали в постель, родила мальчика». Этот мальчик из Обани станет позднее аббатом Бартелеми, автором «Путешествия юного Анахарсиса по Греции»[8], 5 марта 1789 года будет избран членом Французской академии и займет там кресло номер двадцать пять: именно в этом самом кресле имею честь сидеть и я и тоже с 5 марта, только другого года. Из этой двойной истории напрашивается своеобразный вывод: лучший способ стать членом прославленного Общества «бессмертных»  это оказаться сыном очередного Жозефа и ухитриться родиться на зимней заре в тряской повозке от стонущей матери на дороге в Ла-Бедуль.

Назад Дальше