А еще позже?
Вот в этом и сложность. Вы должны вернуться сюда, как только вам сообщат, чтобы снять крышку и выпустить меня, когда я вернусь.
Когда же вы вернетесь?
Не знаю. Через полгода, через год, через двадцать лет. То-то и плохо. Я возлагаю на вас тяжелую ношу.
А если я умру?
Значит, найдите себе преемника конечно, теперь, не откладывая. У вас ведь есть человек пять друзей, на которых можно положиться.
Как же мне сообщат?
Уарса предупредит вас. Вы не беспокойтесь, это ни с чем не спутаешь. И еще одно навряд ли я вернусь раненым, но на всякий случай, если вы найдете врача, которого можно посвятить в тайну, лучше бы захватить и его.
Хэмфри годится?
Да, вполне. А теперь другое, частное дело. Понимаете, я не мог включить вас в свое завещание.
Господи, Рэнсом, да я никогда об этом не думал!
Конечно. Но мне хотелось бы что-нибудь вам оставить, а я не могу. Я ведь исчезну. Если я не вернусь, начнется расследование, чего доброго, заподозрят убийство. Надо быть осторожнее, ради вас. А теперь я хотел бы уладить с вами другие мои дела.
Мы сели рядом и долго говорили о делах, которые обычно обсуждают с родственниками, а не с друзьями. Я узнал о Рэнсоме многое, чего не знал прежде, и такое множество неудачников он поручил моей заботе («может, вам вдруг удастся что-нибудь для них сделать»), что я понял, как велико его милосердие и как он его скрывает. С каждым его словом тень предстоящей разлуки сгущалась, словно кладбищенский сумрак. Я с любовью подмечал его привычные жесты, обороты речи то, что мы всегда видим в любимой женщине, но в друге замечаем только перед разлукой или в последние часы перед тяжелой, опасной операцией. Есть вещи, в которые разум поверить не может. Я не мог представить себе, что человек, сидящий так близко от меня, такой очевидный и ощутимый, через несколько часов станет недостижимым, превратится лишь в образ, а там и в тускнеющий образ моей памяти. Наконец оба мы смутились каждый угадывал, что чувствует другой. Стало совсем холодно.
Скоро отправимся, сказал Рэнсом.
Да ведь он ну, Уарса еще не вернулся, возразил я, хотя, по правде говоря, теперь, когда это подошло вплотную, мне хотелось поторопиться, чтобы все было позади.
Уарса и не покидал нас, ответил Рэнсом, он все время был в доме.
Что же, он просто ждет нас в той комнате?
Он не ждет, они не знают, что это такое. Вы и я понимаем, что ждем, потому что у нас есть тело, оно устает. Кроме того, мы различаем работу и досуг, мы понимаем, что такое отдых. Уарса устроен иначе. Он был здесь много часов, но не ждал, не скучал. Нельзя же сказать, что чего-то ждет дерево или рассвет на склоне холма. Тут Рэнсом зевнул. Я устал, сказал он. И вы устали. Ну, я-то хорошенько высплюсь в этом гробу. Идемте, пора собираться.
Мы вышли в соседнюю комнату, и Рэнсом велел мне встать перед безликим пламенем, которое не ждет, а только пребывает. Он как-то представил меня ему и был нам переводчиком, и я на своем языке поклялся служить ему в этом великом деле.
Потом мы сняли с окон затемнение и впустили в дом серое, пасмурное утро. Вместе вынесли мы в сад и ящик, и крышку холод обжигал нам руки. Ноги я промочил в тяжелой росе, усыпавшей траву. Эльдил был уже в саду, на маленькой лужайке. При утреннем свете я едва мог его разглядеть. Рэнсом показал мне, как закрыть задвижки на крышке ящика, прошло еще несколько долгих минут, и он отправился в дом, а вернулся обнаженным. Высокий, белокожий, дрожащий от холода просто чучело какое-то, он опустился в свой ужасный ящик и протянул мне плотную черную повязку, чтобы я закрыл ему лицо. Потом он улегся. Я уже не думал о Венере и не верил, что он вернется. Если бы я посмел, я бы заставил его одуматься; но здесь был Другой существо, не ведавшее ожидания, и я боялся. До сих пор вижу я в страшном сне, как закрываю ледяной крышкой гроб, где лежит живой человек, и отступаю назад. Я остался один. Я не видел, как он улетел. Я убежал в дом, мне стало плохо. Через несколько часов я закрыл дом и вернулся в Оксфорд.
Прошли месяцы, и год прошел, и несколько месяцев сверх года. Были бомбежки, и дурные вести, и гибель многих надежд. Земля преисполнилась тьмы и злобы и тогда, в одну из ночей, Уарса явился за мной. Мы с Хэмфри выехали поскорее, толкались в переполненном поезде, встречали рассвет на холодной станции, ожидая пересадки, и наконец ясным утром добрались до маленького, заросшего сорняками клочка земли, который прежде был садом Рэнсома. Черная точка появилась напротив Солнца; тот же ледяной ящик проскользнул между нами в полной тишине. Едва он коснулся земли, мы бросились к нему и сорвали крышку.
Господи! Он разбился! вскричал я, заглянув внутрь.
Погодите, остановил меня Хэмфри.
Человек, лежавший в гробу, пошевелился, сел, стряхнул с лица и плеч ту алую массу, которую я было принял за раны и кровь, и я увидел, как ветер подхватывает и разносит лепестки цветов. Он поморгал, назвал каждого из нас по имени, пожал нам руки и ступил на траву.
Как дела? спросил он. Что-то вы плохо выглядите.
Я замер, дивясь тому новому Рэнсому, который вышел на свет из тесного ящика. Он был силен и здоров, он словно помолодел на десять лет. Два года назад он начинал седеть, а сейчас борода, спускавшаяся ему на грудь, отливала золотом.
Да вы порезали ногу, сказал Хэмфри.
Тут и я заметил, что из пятки у него идет кровь.
Однако и холодно у вас, сказал Рэнсом. Надеюсь, воду согрели? Хорошо бы принять душ и одеться.
Хэмфри обо всем позаботился, сказал я, провожая его в дом. Меня бы на это не хватило.
Рэнсом забрался в ванну, оставив дверь приоткрытой, клубы пара окутывали его, а мы переговаривались с ним из прихожей. У нас накопилось столько вопросов, что он не успевал отвечать.
Скьяпарелли ошибся, кричал он, там есть и день, и ночь, как у нас. Пятка не болит нет, вот сейчас заболела. Да любую старую одежду ага, положите на стул. Нет, спасибо. Я не хочу ни яиц, ни бекона. Фруктов нет? Не важно, поем хлеба или каши. И наконец он крикнул: Выхожу!
Он все спрашивал, здоровы ли мы, ему почему-то казалось, что мы плохо выглядим. Я отправился за завтраком, Хэмфри задержался, чтобы осмотреть ранку на ноге. Он присоединился ко мне, когда я любовался алыми цветами.
Красивый цветок, сказал я, протягивая его Хэмфри.
Да, ответил Хэмфри, рассматривая его и ощупывая с жадностью натуралиста. А нежный какой! Наша фиалка против него сорняк.
Поставим их в воду.
Не стоит. Они уже почти завяли.
Как он там?
Отменно. Только вот пятка мне не нравится.
Он говорит, кровь идет очень давно.
Тут пришел и Рэнсом, совсем одетый, и я разлил чай. Весь день и почти всю ночь он рассказывал нам ту историю, к которой я теперь приступаю.
Глава III
Рэнсом так и не объяснил нам, на что было похоже путешествие в летающем гробу. Он сказал, что это невозможно. Но странные намеки прорывались в разговорах на совсем другие темы.
Получалось, он был как бы без сознания, однако что-то с ним происходило, что-то он чувствовал. Однажды кто-то из нас сказал, что надо «повидать жизнь», то есть побродить по миру, поглядеть на людей, а Б. (он антропософ) возразил: надо видеть жизнь совсем в другом смысле. Вероятно, он имел в виду какую-то систему медитации, при которой «сама жизнь предстает внутреннему взору». Во всяком случае, когда мы втянули его в длинный спор, Рэнсом признался, что и для него это значит что-то вполне определенное. Его так прижали, что он сознался: жизнь казалась ему тогда, в полете, чем-то «объемным и твердым». Его спросили, какого она цвета, но он странно взглянул на нас и пробормотал: «Вот именно, какой цвет!» и все испортил, добавив: «Да это и не цвет. Мы бы не назвали это цветом», после чего не раскрывал рта до конца вечера. В другой раз наш друг, шотландец Макфи, приверженец скептицизма, громил христианское учение о воскресении тел. Я подвернулся ему под руку, и он донимал меня вопросами вроде: «Значит, у вас будут и зубы, и глотка, и кишки, хотя там нечего есть? И половые органы, хотя там нельзя совокупляться? Да уж, повеселитесь!» И тут Рэнсом взорвался: «Нет, какой осел! Вы что, не видите разницы между сверхчувственным и бесчувственным?» Макфи, само собой, переключился на него; и тут выяснилось, что, по мнению Рэнсома, нынешние желания и возможности тела исчезнут не потому, что они атрофируются, а потому, что они будут «поглощены». Сперва он говорил о «поглощении» пола, потом стал искать подходящее слово для нового отношения к еде (отбросив транс- и парагастрономию), и, поскольку не он один был филологом, все стали искать такие термины. Но я уверен, что он испытал что-то в этом роде на пути к Венере. А самым загадочным, пожалуй, было вот что: однажды, расспрашивая его он редко мне это позволял, я неосторожно заметил: «Конечно, все было слишком смутно, этого не передашь словами», и он меня резко перебил, хотя вообще он человек на редкость терпеливый. Он сказал: «Нет, это слова расплывчатые. Я не могу ничего описать, потому что все было слишком четким и определенным». Вот и все, что я могу рассказать вам о самом полете. Одно ясно он изменился гораздо больше, чем после Марса. Но, может быть, тому причиной события, произошедшие уже на самой Венере.
Теперь я перейду к тому, что Рэнсом мне рассказал. Видимо, он пробудился от того неописуемого состояния и почувствовал, что падает, значит, он уже приблизился к Венере настолько, что она стала для него «низом». Один бок у него замерз, другому было слишком жарко, но ни то ни другое ощущение не причиняло боли. Вскоре он вообще об этом забыл снизу сквозь полупрозрачные стенки сочился изумительный белый свет. Он все нарастал, начал беспокоить, несмотря на защищавшую глаза повязку. Конечно, это светилось альбедо внешний слой очень густой атмосферы, отражающий и усиливающий солнечные лучи. Почему-то в отличие от Марса вес его вроде бы не увеличился. Едва белое свечение стало почти невыносимым, оно исчезло, а жар и холод сменились ровным теплом. Вероятно, он вошел во внешние слои атмосферы сперва в бледные, потом в цветные сумерки. Насколько он различал сквозь прозрачные стенки, главным цветом был золотой или медный. К этому времени он был совсем низко, ящик спускался стоймя, словно лифт, под прямым углом к поверхности. Падать вот так, беспомощно, когда не можешь пошевелить рукой, было страшно. Вдруг он попал в зеленую тьму, пронизанную неясным шумом первым звуком из нового мира. Стало холодно. Он снова лежал и, к великому своему удивлению, двигался уже не вниз, а вверх сперва он принял это за обман воображения. Видимо, уже давно, сам того не замечая, он пытался пошевелить рукой или ногой и только теперь увидел, что стены его темницы поддаются. Он уже мог двигать руками и ногами, хотя и застревал в чем-то мягком. Куда он попал? Ощущения были очень странные. То его несло вверх, то вниз, то по какой-то зыбкой поверхности. Мягкая материя была белая, ее становилось все меньше какое-то облако в форме ящика, совсем не плотное. Вдруг он с ужасом догадался, что это и есть ящик тот испаряется, исчезает, а за ним проступает невообразимая мешанина красок, пестрый многообразный мир, где вроде бы нет ничего устойчивого. Ящик исчез. Что ж, значит, доставили выбросили покинули. Он на Переландре.