Это не единственно верный ответ на вопрос брата Юнипера, это всего лишь МОЙ ответ. «Правильного» ответа, вроде тех, что имеются в конце всякого школьного учебника математики, автор вообще не дает. Каждый читатель волен найти свое собственное решение или вовсе отказаться от поисков. Неправильный ответ, очевидно, карается смертью по крайней мере, маленький рыжий францисканец был сожжен на костре вместе с книгой, которую написал.
До последнего мгновения брат Юнипер пытался отыскать в своей жизни ту закономерность, которая ускользнула от него в пяти других жизнях. Не отыскал. Потому что взор его был устремлен то в небо, то в «дерзновенные» таблицы, где каждая душа оценивалась по десятибалльной шкале. А ответ мог прийти лишь (цитирую Антонена Арто) из той пустоты, в которую наше вечное невежество заставляет нас поместить корни истины.
2000 г.
Предательство Иуды Искариота один из самых эмоциональных (а потому постоянно требующих переосмысления) библейских сюжетов. Неудивительно, что литераторы обращались, обращаются и (к гадалке не ходи) будут обращаться к этой теме: одни прельстившись отчетливостью и недвусмысленностью метафоры, другие не избежав счастливого искушения в который раз по-своему пересказать древний миф.
Моя версия не интеллектуальная игра, а порождение смертельной усталости и вечной занятости. Именно поэтому она имеет право на существование: увы, усталость и занятость более традиционные условия человеческого бытия, нежели блаженная праздность, побуждающая к построению изящных спекуляций. Так вот, я полагаю, что на самом деле предательства Иуды никто не заметил.
Незадолго до известного исторического события все были очень заняты как это всегда случается накануне центрального мероприятия большого проекта. Иисус готовился к распятию и вознесению, апостолы томились тревожными, но возвышенными предчувствиями, власти Иерусалима тщились принять стратегически верное политическое решение, римские власти надували щеки и экспериментировали в области производства хороших мин при плохой игре. Иуда со своим предательством (чем бы оно ни было мотивировано) только мешал занятым людям заниматься делом. Ужас, да?
Очевидно (отнюдь не я первый это подметил), что с точки зрения здравого смысла предательство Иуды поступок непрактичный, избыточный, никому не нужный и даже нелепый: Иисуса знал в лицо весь Иерусалим, и не требовалось быть Филиппом Марлоу, чтобы проследить за его перемещениями по городу. В чем, собственно, состояло «предательство»? В том, что Иуда осознал себя предателем, а потом позиционировался в качестве такового в глазах иерусалимской общественности?
Забавно думать, что Иуда наверняка отчаянно рефлексировал по поводу своего «чудовищного поступка» (потенциальная способность совершить предательство подразумевает сложную натуру). Можно лишь попытаться представить себе всю глубину и драматизм его внутренних монологов: безграничные способности человеческого существа к самооправданию вызывают у меня почти неподдельное восхищение и искреннее научное любопытство. Еще забавнее представить себе, что творилось в душе бедняги Иуды, когда он начал понимать, что его предательства никто не заметил (воображение услужливо подсказывает мне, что он краем уха услышал вопрос одного из стражников, обращенный к коллеге: «А что здесь делает этот странный парень?» «Да кто его знает: крутится весь день под ногами»).
Забавно думать, что Иуда наверняка отчаянно рефлексировал по поводу своего «чудовищного поступка» (потенциальная способность совершить предательство подразумевает сложную натуру). Можно лишь попытаться представить себе всю глубину и драматизм его внутренних монологов: безграничные способности человеческого существа к самооправданию вызывают у меня почти неподдельное восхищение и искреннее научное любопытство. Еще забавнее представить себе, что творилось в душе бедняги Иуды, когда он начал понимать, что его предательства никто не заметил (воображение услужливо подсказывает мне, что он краем уха услышал вопрос одного из стражников, обращенный к коллеге: «А что здесь делает этот странный парень?» «Да кто его знает: крутится весь день под ногами»).
Самоубийство не только (и не столько) смертный грех, сколько способ обратить на себя внимание окружающих. Многие истерики почти случайно поплатились жизнью за нерасторопность своих домочадцев. Согласно моей версии, самоубийство Иуды один из таких случаев, возможно, самый типичный. Несколько дней он бегал по Иерусалиму, с замиранием сердца рассказывал приятелям и незнакомцам о своей подлости, пускал пьяную слезу по трактирам. От него досадливо отмахивались: его откровения не совпадали с медиа-ожиданиями населения. Тогда Ну, в общем, и так все понятно.
Самое замечательное (для сотрудников и постоянных читателей газет вроде «МК» в этом не будет ничего неожиданного) после того, как Иуда повесился, на него наконец обратили внимание. Припомнили его невнятные попытки что-то растолковать о каком-то загадочном «предательстве». Городские власти провели расследование. Наличные деньги, обнаруженные на теле самоубийцы, породили легенду о 30 сребрениках, живучую, как все простые и циничные версии.
Мы «небогочеловеки» (писать следует именно так, одним словом), кризисные менеджеры собственных жизней (поскольку любая человеческая жизнь сама по себе сплошь непрерывный затяжной кризис). На бегу мы отмахиваемся от очередного Иуды, который лезет к нам со своим утомительным, пошлым, неостроумным предательством: «Потом, потом, старик, не до тебя сейчас». Мы не склонны драматизировать происходящее, даже когда нас ведут распинать: подумаешь, нормальная рабочая ситуация.
Борхес пишет: «Бог повелел быть равнодушию». Вот именно.
1999 г.
Флакон первый
Состав: восприятие, одиночество, ксенофобия
Роман Патрика Зюскинда «Парфюмер» я медленно, с удовольствием перечитывал во время всеобщих зимних каникул, когда мир остановился, застыл в сладкой гуще праздничных дней, как залитый медом муравейник. Роман (всего-то около трехсот страниц карманного формата) оказался слишком велик, чтобы втиснуть разговор о нем в одно эссе, поэтому я разлил его по трем разным флаконам, подражая современным коллегам Гренуя, которые любят выпускать новые ароматы сразу «линиями», акцентируя сходство основы и различие нюансов.
В глазах рядового образованного читателя (на которого, собственно говоря, и ориентирован роман) Жан-Батист Гренуй монстр, урод, чудовище (добавить по вкусу, нужное подчеркнуть). Для меня же, варвара, взирающего на сокровищницы мировой литературы не только с восхищением вечного неофита, но и по-хозяйски сверяя высоту притолок с собственным ростом, образ Гренуя в первую очередь повод в очередной раз проанализировать необходимое и достаточное условие абсолютного человеческого одиночества: несовпадение индивидуального восприятия мира с общепринятыми нормами. Отсюда отсутствие языковых средств для адекватного общения притом, что в распоряжении Гренуя тот же словарный запас, что и у его современников. Возможности восприятия Жана-Батиста Гренуя значительно превышают лексические возможности. Более того, его индивидуальная система символов как бы вовсе не существует для окружающих.
Образ «чудовища» Гренуя умело и достоверно очерчен несколькими штрихами: уникальное обоняние, сверхъестественная живучесть, несгибаемое упорство в достижении поставленной цели, невероятно интенсивная внутренняя жизнь при внешней покорной флегматичности и ничего человеческого, кроме непривлекательной (зато неброской) внешности. Ничего даже запаха. Обладай Гренуй хоть каким-то мостиком, связывающим его с человечеством, можно было бы смело заключить, что именно из такого теста пекутся стоики, подвижники и герои, и оставить его в покое (впрочем, в этом случае он и не был бы главным действующим лицом ЭТОГО романа). Однако даже намека на возможность возвести такого рода мост нет и быть не может: обостренное восприятие Гренуя стало непреодолимым препятствием между ним и прочими людьми. Фигурально выражаясь, подобное одиночество должно быть знакомо аквариумной рыбке, которая не может передать странным существам, то и дело подсыпающим ей корм, свои знания о девяти тысячах семистах пятидесяти трех свойствах воды (и к тому же твердо знает, что сей предмет, составляющий, возможно, единственный смысл ее бытия, им совершенно неинтересен).
Только не надо толковать о «гении и злодействе» применительно к «Парфюмеру» Зюскинда. И «гений» и «злодейство» обязательные, но второстепенные смысловые фигуры в личной «лингвистической» драме Жана-Батиста Гренуя. Человек намертво привязан к языку, потребность в непрерывном диалоге держит нас на коротком поводке. Гренуй дважды чужак в мире людей, его косноязычие фатально: обязательный в человеческом обществе язык слов слишком беден, чтобы позволить ему хотя бы начать переговоры; с другой стороны, природа загадочным образом лишила его возможности сойти за «своего» на сенсорном уровне. От него не пахнет человеком. Этим все сказано.
Отсутствие общего языка (точнее, обоюдно приемлемой системы символов) одна из первопричин ксенофобии. Забавно (трагикомично), что в романе Зюскинда ксенофобией одержимы обе стороны: и сам Гренуй, и окружающие его люди. Кормилица, даже за повышенную плату отказавшаяся держать у себя мальчика, младенца, который «ничем не пахнет»; патер Террье, в панике отправивший младенца на другой конец города, чтобы больше никогда его не видеть; дети в сиротском приюте, которые пытались его удавить Их жалкого, зачаточного (по сравнению с восприимчивым носом Гренуя, конечно) обоняния вполне хватало, чтобы учуять чужака. В таком случае степень ксенофобии повзрослевшего Гренуя может лишь отдаленно вообразить тот, кому доводилось проехаться в битком набитом, плотно закупоренном пригородном автобусе в разгар летнего полудня (мне, увы, доводилось, и не раз; боюсь, что именно этот опыт делает мое сопереживание Греную особенно острым).
Чудовищный эксперимент парфюмера Гренуя (Зюскинд трактует его как стремление изгоя ЗАСТАВИТЬ людей полюбить себя) представляется мне попыткой гения заставить мир выучить ЕГО ЯЗЫК. Причем попыткой удавшейся. Другое дело, что он не захотел (не смог?) воспользоваться плодами своей победы. Почему? Ответ прост отвращение. Не забывайте, ксенофобия была обоюдной. Впрочем, эта тема заслуживает отдельного разговора.