Но оказалось, что это еще не все.
А как зовут твоего коня? спросили они. Вот у него, кивок в сторону напыжившего грудь «Буденного», коня зовут Казбек.
А у меня не конь, тихо сказал я. У меня ишак.
Разве я мог знать тогда, что делаю выбор на всю жизнь.
Из-за ишака меня, в первую очередь, поперли из «красных». «Синие» тоже долго упирались не хотели брать. Потом взяли, однако списали в обоз запретили высовываться вперед, чтобы не позорить доблестное воинство.
Но я не изменил своему Насреддину и даже попытался доказать, что его ишак ничем не хуже боевых коней прославленных рубак-командиров (бегал-то я быстро).
Вот тут-то я впервые и познакомился с железным правилом: скакуну скакуново, а ишаку ишаково. Скорый на расправу комбриг «Котовский», командовавший «синими», просто и доходчиво накостылял мне по шее.
С тех пор прошло много лет. Образ веселого пройдохи Насреддина ничуть не полинял для меня. Он остался вне конкуренции, как первая любовь. Даже Швейк и Остап Бендер не затмили его. А вот о той далекой игре и своем выборе, диком с точки зрения любого нормального мальчишки, я одно время позабыл.
На каких только «коней» не пытался я взгромоздиться, став взрослым! Особенно когда начал писать. Я седлал Поэзию, Лирическую Прозу, Высокую Романтику. Скакуны не сбрасывали меня. Я довольно сносно удерживался в седле и, возможно, так и проехал бы по жизни на чужой лошадке (сколько подобных случаев бывает), если бы если бы у оседланных мною скакунов не вырастали время от времени ослиные уши. Этого почти не замечали другие, но всегда замечал я. Пришлось окончательно пересесть на предназначенного судьбой «ишака», то есть переселиться в тот литературный цех, на дверях которого написано: «Юмор и Сатира».
Видимо, выбор был сделан не случайно.
Послесловие
Видимо, выбор был сделан не случайно.
Послесловие
Несчастны, несчастны сочинители, которым обязательно нужен слушатель. Едва допечатав страничку, такой литератор вынимает ее из машинки и несет на кухню жене.
Вот послушай-ка, что получилось, говорит он.
Жена обреченно вытирает руки о фартук и присаживается на краешек стула.
Ну, вздрагивает она через минуту, прослушав ничего не говорящий ей отрывок, а что дальше?
Дальше, дальше! обижается сочинитель. Разве в этом дело Ты стиль оцени. Язык почувствуй.
В праздничной компании, дождавшись, когда гости сомлеют от пельменей и водки и утратят способность сопротивляться, сочинитель, прижимая руки к груди, просит:
Позвольте, друзья, прочесть вам рассказ. Горяченький. С колес. Только что дописал. Буквально сегодня.
Он знает, что делать этого нельзя, что слова, не одетые в броню типографского шрифта, беспомощны, как только что вылупившиеся и не успевшие обсохнуть цыплята, но не может остановиться.
Увы, покорный ваш слуга относится именно к такому типу сочинителей.
Не дав этим заметкам отлежаться, не выправив как следует орфографические ошибки, я поспешил размножить рукопись и понес ее друзьям-приятелям на суд их и приговор.
Друзья, давно смирившиеся с неотвратимостью подобных моментов, изобразили на лицах интерес, а иные старательные даже нетерпение: дескать, ну-ка, ну-ка, что ты там снова отчебучил?
Подождав неделю, я, как охотник, заблаговременно расставивший снасти, отправился собирать добычу. «Что там в моих силках и ловушках? волновался я. Какие соболя-горностаи?» Конечно, отдавая рукопись, я всякий раз бормотал обязательное, что жду, мол, только правду, одну правду и ничего, кроме правды. Но кто же не знает, что это всего лишь заклинание, вроде «ни пуха ни пера» или «ни рыбы ни чешуи». На самом-то деле, боясь сознаться даже самим себе, мы всегда ждем единственного зверя. У этого зверя васильковые глаза, нежная искрящаяся шерсть и мягкие лапы, лишенные когтей. Имя ему Восторженное Впечатление.
На этот раз, однако, в ловушках моих оказались какие-то мелкошерстные, коротконогие ублюдки.
Первый друг признался, что впечатление у него возникло сложное: пока читал было легко, а как дочитал то стало вроде бы не очень-то весело.
Второй мой друг человек жизнерадостный и полнокровный, искренне даванув мне руку, сообщил:
Местами ржал! Местами, старик, прямо укатывался Но местами понимаешь? Он ткнул пальцем куда-то под широкий лацкан модного блайзера, и выражение лица у него сделалось беспомощно-просительным. Полегче бы, старик, а? Не нажимал бы ты так.
Да где же я нажимаю-то? Конкретно?
Друг поднял глаза вверх, повспоминал и ответил, что конкретно так вот сразу указать не может. Но впечатление осталось.
Третий друг (друг-редактор) мне посочувствовал.
Я тебя понимаю, сказал он. Я-то тебя понимаю. (Редактор родился в сорок третьем году и краешком прихватил лихолетье.) Но мой тебе совет: просветли маленько.
Тут редактор увлек меня разговором о том, что детство все-таки было детством, таким, какое досталось, единственным и неповторимым, и мы с ним действительно припомнили много неповторимых моментов.
Редактор сказал, что никогда уж больше не носился, замирая от восторга, босиком по не оттаявшей еще земле.
Я заметил, что никогда больше мне не приходилось ночевать в избе вместе с коровой (это чудо как старательно втягивала она бока, чтобы протиснуться в узкую дверь, как вздыхала потом в темноте и уютно хрумкала жвачкой).
Редактор, мечтательно закатывая глаза, вспомнил суп из молодой крапивы и пожалел, что теперь его дома не варят.
Я подкинул ему на второе драники из тертой картошки и тошнотики из мороженой.
Редактор, посмеиваясь, рассказал, с каким удовольствием грызли они, бывало, соевый жмых. Я похвастался подсолнечным, о котором он, оказывается, понятия не имел и который несравненно вкуснее соевого.
Мы вместе поиронизировали над авторами многочисленных повестей о детстве деревенском и пригородном, детдомовском и блокадном, оросившими сиротскими слезами и этот самый жмых, и драники с тошнотиками. Можно, разумеется, проклясть жмых, допустили мы, особенно если учесть, что именно от разносолов тех полуголодных дней тянется цепочка к твоей больной печени. Но ведь печень болит теперь. А жмых был тогда.
А тогда мы точно помнили нас огорчало не столько то, что в доме голодно и ботинки дырявы, сколько то, что меня, например, моя мать, осердившись, называла «чертом вислоухим» и грозилась навсегда отдать рябой соседке тете Нюре, а редактору не шили длинные штаны на пуговице, а заставляли донашивать короткие на лямке.
Вот тебе и вся глубина наших огорчений! подвел итог редактор. Зато светлого и радостного там осталось очень много. Или нет?
Много, согласился я.
Так в чем дело? Редактор пристукнул ладонью по рукописи.
Наверное, в том ответил я, что там еще остался и Ванька.
Какой Ванька? не понял редактор.
Этого я ему объяснить не смог.
Это случилось со мной, когда я заканчивал десятый класс.
Однажды, воскресным днем, я шел на стадион, где должны были состояться соревнования по легкой атлетике. На мне был спортивный костюм, с белыми полосочками у шеи и на рукавах, под мышкой я держал шиповки. Словом, по окраинным кварталам Старокузнецка пружинисто шагал подтянутый спортсмен с косо подрезанной челочкой, школьный активист и почти отличник достаточно, в общем, примерный юноша, чьи положительные качества утраивались к тому же в глазах окружающих поскольку вырос юноша в простой малограмотной семье, на трущобной улице.
Я чувствовал свою неуместность здесь среди развалюх и бараков и невольно прибавлял ходу, зная, что скоро, на недавно построенном стадионе, в окружении своих мускулистых товарищей, в окружении праздничных флагов и пестрых трибун, сделаюсь своим и привычным.
Именно в этот момент из-за угла барака вымахнул в безлюдный переулок парень в майке-безрукавке, кирзовых сапогах и кепке, повернутой козырьком назад. Парень рвал так отчаянно, словно каждое мгновение готов был упасть грудью на ленточку. Земля гудела под его кирзачами. Белые глаза вылезали из орбит.
Две три секунды длилось это видение. Слепым, бешеным взглядом парень толкнул меня к забору и промчался мимо, обдав жаром раскаленного тела.
«Нет водки на Луне», успел прочесть я на его литом плече и запоздало узнал в парне Ваньку Ямщикова, моего одногодка и бывшего соседа по Аульской.
Пока я переваривал эту новую для меня информацию (насчет отсутствия на Луне водки), пока соображал: куда бы мог так спешить Ванька? из-за того же угла выбежали двое малорослых милиционеров. Милиционеры шли ровно, ноздря в ноздрю, хорошо, поставленно, махали руками и негромко переговаривались на бегу.
На их лицах не было азарта, была лишь привычная озабоченность людей, выполняющих свою каждодневную работу.
Не могу понять почему, но меня вдруг укололо чувство вины. Мне представилось на минуту, будто все это стадион, что шумит там, наверху, за крайними домиками, его разлинованные мелом дорожки, музыка, флаги, возбужденные лица моих соклассниц, которые придут сегодня болеть за меня, досталось мне не по праву, случайно.
Я прислонился к редкому заборчику из горбылей, за которым набирала цвет чья-то картошка, и долго стоял так, пока нелепое это чувство не отпустило меня.
Где-то милиционеры гнали Ваньку, не сумевшего прорваться сквозь наше детство.
Сходить на войну
Он умер через восемнадцать лет после окончания войны.
Не от старых ран умер, хотя ранен был. И не от старости вообще: ему шел только шестьдесят третий год, выглядел он еще вполне крепким и, для своих лет, моложавым.
Его убил рак. От какой сырости завелся он в мужике, не болевшем за всю жизнь ничем, кроме насморка?.. Но вцепился клешнями своими намертво (операция не помогла) и держал полгода в постели, медленно, по капле, выедая жизнь из организма.
Отчего-то людям добрым, простым, невеликим, по бесхитростности своей не успевшим и нагрешить как следует, часто достается мучительная смерть. Ломает судьба человека, ломает, гнет его, мордует по-всякому, а он живет себе, крутится, да еще и порадоваться умеет: тому, что вёдро на дворе или дождичек ко времени, что картошка уродилась, не в пример прошлогодней, крупная, что ребятишки нынче почти не болели и что к празднику отвалили пятнадцать рублей премии. И ни паразитом не становится, ни в глотку никому не вцепляется, не гребет под себя всеми четырьмя лапами. И тогда, в последнем слепом озлоблении, что ли, судьба посылает ему тяжелую, неизлечимую болезнь. Вот, мол, гляди: ведь помираешь лежишь. Откукарекался, шабаш. А чего видел в жизни? В каких красных углах какие жирные пироги ел? Словно хочет доломать его под конец, обидеть на весь белый свет. Да только ничего у нее не получается. Замечено: уходят мужики достойно (хотя и слова этого сроду не знали), не цепляясь за жизнь, но и не торопясь из нее, до последнего хрипа вытерпев боль.