Альтернативный сценарий выглядит так.
У вас на руках 100 больных. Если вы примените лечение А, 80 человек выживут. Если вы выберете лечение Б, у всех есть 80-процентный шанс выжить. Какое лечение вы выберете?
Оба сценария одинаковы, просто сформулированы по-разному. Но оказывается, что в первом сценарии, сформулированном в терминах смерти, люди предпочитают вариант Б, а во втором, сформулированном в терминах выживания, люди предпочитают вариант А. То есть, думая о жизни, люди предпочитают определенность, а думая о смерти предпочитают вероятность: всегда есть шанс, что повезет.
Что, если применить схему Тверски и Канемана к ополченцам начала XIX века, которым выпало исполнять смертный приговор кучке пленников? В те времена один выстрел со среднего расстояния не всегда убивал человека. Возникают варианты: один человек может встать на некотором расстоянии и выстрелить в пленника пять раз, или пять человек могут встать на том же расстоянии и выстрелить по разу каждый.
Формально «единожды пять» и «пятью один» неотличимы. Тогда почему же возникли расстрельные команды? Подозреваю, это связано с лазейкой логического искажения, появляющейся у каждого участника: если, чтобы убить, нужно по выстрелу от каждого из пятерых, то каждый участник убивает лишь одну пятую человека. И тогда на иррациональном уровне гораздо проще решить, что вы никого на самом деле не убивали или, если у вас сверхспособность к отрицанию, что вы даже не помогали никого убить.
Почему я думаю, что расстрельные команды адаптировались к восприятию вины и к нечистой совести? Из-за еще более изощренного новшества в искусстве убийства людей. К середине XIX века, когда стали использовать расстрельные команды, часто одному из участников случайным образом давали холостой патрон. Даже понимая, холостой у него или нет (по отсутствию или наличию отдачи после выстрела), каждый стрелявший мог вечером пойти домой с уверенностью, что уж его-то точно нельзя обвинить в соучастии в убийстве.
Конечно, не все казни проводили с помощью расстрельных команд, и здесь работы Тверски и Канемана могут кое-что сообщить об эмоциональной значимости тех или иных убийств. Чтобы убивать гражданских людей городское население, взметнувшееся в угрожающем бунте, достаточно выстрелить в упор в голову или заколоть штыком: любые методы сгодятся. Если жертвой оказывается ничем не выделяющийся солдат вражеской армии собирают расстрельную команду, но без всяких холостых патронов. Но, согласно чокнутому военному этикету XIX века, если казнят важную шишку храброго вражеского офицера или товарища, оказавшегося предателем, то казнь превращается в сложную церемонию с почестями.
Например, военный закон армии северян во время Гражданской войны в США определял правила казни предателей и дезертиров. Подробные инструкции объясняли все детали: как должны выстроиться участники, чтобы все видели расстрел; порядок, в котором должна маршировать команда палачей; музыка, которую должен играть оркестр подразделения, в котором служил пленник. Когда именно начальник военной полиции должен зарядить одно из ружей холостым патроном, чтобы расстрельная команда этого не видела.
Все это выглядит старомодно, но традиции соблюдаются и сегодня. В штатах, где применяется смертная казнь, выбор все чаще падает на смертоносную инъекцию. В более «отсталых» по технологиям казни штатах ее делают вручную. Но в более продвинутых используется машина для инъекций за 30 000 долларов. Преимущества, которые восхвалял ее создатель на съезде тюремных надзирателей, заключаются в двойном наборе шприцев и двойном управлении: на кнопки должны нажать два человека одновременно. Компьютер случайно выбирает, какой шприц сделает инъекцию заключенному, а какой выльет содержимое в подставленный флакон; данные об этом выборе тут же стираются. Штат Нью-Джерси даже требует использования технологии казни с несколькими пунктами управления и механизмом рандомизации. Никто никогда не узнает, кто это сделал даже компьютер.
Эти ритуалы казни часть тонкой мысленной игры. Все формальные утвержденные протоколы с несколькими палачами порождают еще одну социальную проблему. Если пять человек должны выстрелить, чтобы убить одного, то на каком-то логическом уровне никто из стрелков не убийца. Другая версия принципа лежит в основе причинности в том виде, в каком ее преподают на юридических факультетах. Предположим, что два человека одновременно подожгли недвижимый объект с разных концов. Пожары встретились, объект сгорел. Кто виноват? Логика американских судов XIX века успокоила бы любого из участников расстрельной команды. Каждый из двоих поджигателей мог бы с полным правом утверждать: если бы я ничего не поджигал, все равно бы все сгорело. Так в чем я виноват? Оправдали бы в итоге обоих.
Другая интерпретация возникла в 1927 году, после знаменитого решения суда «Кингстон против Чикаго и Северо-Восточной железной дороги». Дело началось с двух пожаров: один возник из-за локомотива, другой по неизвестной причине. Пожары встретились и уничтожили дом истца. До Кингстона судьи бы решили, что вину за один сгоревший дом нельзя распределить между несколькими участниками. Но в деле Кингстона суд впервые объявил, что вина за один пожар, одну травму, одно убийство может быть разделена между соучастниками. Решение вызвало почти смущенное оправдывание судьи: если бы железная дорога избежала наказания, сказал он, «несправедливость такого подхода подорвала бы логику, на которой основан закон». Как будто ему нужно было извиняться за то, что он поступил не логично, а человечно.
Однако его решение было не более и не менее логичным, чем предшествовавшие, в которых железная дорога не понесла бы наказания. Это снова вопрос формулировок: два пожара встречаются и сжигают дом. Вина зависит от того, расположены ли судьи больше к ответчикам («Без меня бы все равно все сгорело, в чем я виноват?») или к истцам («Эти люди сожгли мой дом!»). Дэниел Гринвуд с юридического факультета Университета Юты, который долго обдумывал философский переход 1927 года, считает, что это изменение отражает общий социальный прогресс того времени: оно отбросило пережитки правового подхода, защищавшего интересы баронов-разбойников и фондов. Судьи стали рассматривать дела с позиций логики защиты отдельного человека и нанесенного ему ущерба, и виновникам стало не так просто спрятаться за обобщенной совокупностью исполнителей. Стало возможно обвинить нескольких человек в одном эпизоде.
Холостой патрон среди боеприпасов для расстрельной команды приводит к еще более тонким когнитивным последствиям. Например, в каких случаях людям дозволено утешаться метафорическим холостым патроном? Уголовное право США требует единогласного решения 12 присяжных.
Готов поспорить, что, когда присяжные (все белые) оправдали полицию в первом суде над Родни Кингом[14], каждый из них отчаянно мечтал о системе, в которой можно было бы проголосовать за оправдание 11 к одному. Тогда каждый мог бы намекнуть разъяренной общественности, что он или она в этой нелепице не участвовали. Однако система не дает им холостых патронов, вероятно потому, что, когда государство заставляет своих граждан судить друг друга, стремление к видимости единодушия перевешивает стремление защитить тех, кто судит.
Еще более занимательно то, что с условным холостым патроном делает человеческое мышление. Когда один из пары, сделавшей смертельную инъекцию, идет домой вечером после казни, он не думает: «Я убийца», или «Сегодня я поучаствовал в убийстве», или даже «С 50-процентной вероятностью я сегодня помог кого-то убить». Скорее он будет излагать то же самое в терминах статистической невиновности: «С 50-процентной вероятностью я сегодня никого не помог убить». Или ему удастся рационализировать долю невиновности до целого числа: «Один из нас этого не делал. Почему бы не я?» Или: «Я знаю, какова на ощупь ненастоящая кнопка, она была у меня». Можно думать о доле своей вины, а можно о доле невиновности: люди не только склоняются к последнему, но и держат наготове множество хитрых объяснений, которые еще больше искажают суть, пока она не превратится в уверенную целочисленную невиновность. В других обстоятельствах искажение идет обратным путем. Архетипический злодей-промышленник алчный и продажный раздумывает о новой прибыльной затее для своего предприятия. Его советники-подхалимы, произведя подсчеты, сообщают, что токсичные отходы, которые фабрика будет сбрасывать в источники питьевой воды, вероятно, приведут к трем смертям от рака в городке с населением в 100 000. Конечно, делец продолжает развивать свои проекты по обогащению. Но тем вечером он, конечно, не думает в целых числах: «Сегодня я ради прибыли обрек троих невинных людей на смерть». Вместо этого когнитивные искажения ведут его к формулировке в терминах статистической вины: «Я всего лишь повысил риск смерти от рака для каждого человека на три сотых процента. Вот и все. Чарльз, можете подавать ужин».
Тверски использует термин «тенденция» для описания восприятия вины и невиновности в долях. Он оставляет термин «частота» для описания искажения, при котором те же явления воспринимаются в целых числах. Если кто-то сделал что-то плохое он не случайно думает долями (или, статистически говоря, в терминах распределенных тенденций), то есть получается мир, лишенный определенной конкретности. А если кто-то сделал что-то хорошее, его тянет к частотам и целым числам.
Мышление в терминах частоты это еще и простейший способ заставить кого-то подумать о страданиях другого. Крайне вероятно, что если когда-нибудь суд вынесет обвинительный приговор табачным компаниям за убийство огромного множества людей, то это решение не будет результатом коллективного иска о мучениях вообще. Скорее это случится потому, что суд поймет муки одного конкретного человека, представителя всех, убитых курением.
«Представляя тенденции, люди думают менее экстенсионально, чем когда они представляют частоты», говорит Тверски. Другими словами, как известно каждому журналисту, эмпатия просыпается при виде человека, личной истории, конкретной, то есть целостной, уязвимости.
Работы Тверски и Канемана преподают ученым множество уроков о когнитивных ловушках, в том числе довольно очевидных, например, случаи проблем с несколькими источниками. К примеру, распределена ли причинность между столькими субъектами, что люди просто не могут ее воспринять? Вносят ли люди искажения в свои действия в поисках единственной волшебной пули[15]? Все мы, работающие в науке, могли бы кое-чему поучиться у Тверски и Канемана. Но эмоционально мне не дает покоя один аспект их работы. Он описан в еще одном сценарии: