Триумфальная арка - Эрих Мария Ремарк 16 стр.


 А этих куда денете?  спросил Равич.  Всех этих Альфонсов и Франко?

 Как куда? В подвал. Как знать, вдруг опять понадобятся.

 То-то у вас в подвале, наверно, красота. Мавзолей, правда, временный. И много там еще?

 Конечно! Русские. Несколько Лениных в картонных рамках, про запас, потом последний царь, тоже несколько штук. Эти от умерших постояльцев остались. Один портрет вообще замечательный, оригинал, масло, роскошная золоченая рама. Хозяин с собой покончил. Итальянцы есть. Два Гарибальди, три короля и один Муссолини, правда, плохонький, на газетной бумаге, еще с тех времен, когда он социалистом был в Цюрихе. Ну, он-то, впрочем, уже только как раритет интересен. Его никто к себе вешать не хочет.

 И немцы есть?

 Сколько-то Марксов, этих больше всего, один Лассаль, один Бебель, потом групповой снимок Эберт, Штреземан, Носке[14], ну и еще там по мелочи. Носке, кстати, уже чернилами замазан, он, как мне объяснили, с нацистами связался.

 Это правда. Можете отправить его к Муссолини. А на другую сторону немцев у вас нет?

 Ну как же. Один Гинденбург, один кайзер Вильгельм, один Бисмарк и даже,  хозяйка улыбнулась,  один Гитлер имеется, в плаще. У нас комплект на все случаи жизни.

 Как?  изумился Равич.  Даже Гитлер есть? Но этот-то как к вам успел пробраться?

 От одного гомосексуалиста остался. Он в тридцать четвертом заселился, ну, когда у вас там Рёма[15] и многих других поубивали. Все время боялся и молился без конца. Потом один богач аргентинец его с собой забрал. Имя у него смешное было Пуцци. Хотите на Гитлера взглянуть? Он в подвале.

 Не сейчас. Не в подвале. Лучше дождусь, когда вся эта красота в комнатах висеть будет.

Хозяйка стрельнула в него своими черными бусинами.

 Ах вон что,  догадалась она.  Хотите сказать: когда они сюда эмигрантами приедут?


На входе в «Шехерезаду» в роскошной ливрее с золотыми галунами стоял Борис; он любезно открыл дверцу их такси. Равич вылез. Морозов ухмыльнулся:

 Ты вроде к нам не собирался.

 Да я и не хотел.

 Это я его притащила, Борис.  Кэте Хэгстрем уже обнимала Морозова.  Слава Богу, я снова с вами!

 Душой вы русская, Катя. Одному Богу известно, как это вас угораздило в Бостоне родиться. Вперед, Равич!  Морозов распахнул тяжелую дверь.  Велик человек в своих намерениях, да слаб в их осуществлении. В этом и беда, и прелесть рода человеческого.

Зал «Шехерезады» был оформлен в виде восточного шатра. Здесь обслуживали русские официанты в красных черкесках. Имелся и свой оркестр из русских и румынских цыган. Гости сидели за низкими столиками на банкетках-диванчиках, расставленных по кругу вдоль стены. В зале было довольно темно и довольно людно.

 Что будете пить, Кэте?  спросил Равич.

 Водку. А цыгане пусть играют. Хватит с меня «Сказок Венского леса» в ритме парадного марша.  Она скинула туфли и забралась с ногами на банкетку.  Знаете, Равич, усталость мою как рукой сняло. Несколько часов Парижа вернули меня к жизни. Но по-прежнему такое чувство, будто я бежала из концлагеря. Представляете?

Равич глянул на нее.

 Более или менее,  уклончиво ответил он.

Черкес уже принес им небольшую бутылку водки и рюмки. Равич их наполнил, одну поставил перед Кэте. Она жадно, залпом, выпила и только потом, поставив рюмку, огляделась по сторонам.

 Барахляный шалман,  изрекла она с улыбкой.  Но к ночи становится приютом бездомных и обителью грез.

 Что будете пить, Кэте?  спросил Равич.

 Водку. А цыгане пусть играют. Хватит с меня «Сказок Венского леса» в ритме парадного марша.  Она скинула туфли и забралась с ногами на банкетку.  Знаете, Равич, усталость мою как рукой сняло. Несколько часов Парижа вернули меня к жизни. Но по-прежнему такое чувство, будто я бежала из концлагеря. Представляете?

Равич глянул на нее.

 Более или менее,  уклончиво ответил он.

Черкес уже принес им небольшую бутылку водки и рюмки. Равич их наполнил, одну поставил перед Кэте. Она жадно, залпом, выпила и только потом, поставив рюмку, огляделась по сторонам.

 Барахляный шалман,  изрекла она с улыбкой.  Но к ночи становится приютом бездомных и обителью грез.

Она откинулась на спинку диванчика. Мягкий свет из-под столешницы высветил ее лицо.

 Почему так, Равич?  заговорила она.  Почему ночью все становится красочней? И кажется, будто все легко и нет ничего невозможного, а если что-то и недостижимо, можно восполнить это грезами Почему?

Он улыбнулся:

 Мы тешим себя грезами, потому что без них нам не вынести правды.

Оркестранты уже настраивали инструменты. Запела, задавая тон, квинта, потом пару раз вскрикнула всеми струнами скрипка.

 Вы не похожи на человека, который станет обманываться пустыми грезами.

 Обманываться можно и правдой. Это куда опасней, чем грезами.

Оркестр заиграл. Сперва только цимбалы. Обернутые замшей палочки осторожно, едва слышно тронули струны, извлекая из них в темноте потаенную, нежную мелодию, чтобы потом взметнуть ее ввысь в мягком глиссандо и передать скрипкам.

Пересекая пустынный круг сцены, к их столику медленно шел цыган. С плотоядно-отрешенным выражением лица, на котором бездумно застыла хищная улыбка, он остановился, прижимая скрипку к подбородку, и вперился в них нахальными, маслеными глазами. Без скрипки это был бы заурядный конский барышник, но сейчас это был посланец степей, волшебных закатов, бескрайних далей и всякой прочей небывальщины.

Кэте Хэгстрем упивалась мелодией, купалась в ней, как в освежающих струях апрельского ручья. Она вся обратилась в эхо, но ей не на что было отозваться. Где-то совсем вдали едва слышались чьи-то голоса, проплывали обрывки воспоминаний, иногда, словно в складках парчи, что-то мелькало высверком, чтобы тут же погаснуть,  но зова, чтобы откликнуться, не было. Ее никто не звал.

Цыган отвесил поклон. Равич незаметно сунул ему купюру. Кэте, мечтательно замершая в своем углу, встрепенулась.

 Вы когда-нибудь были счастливы, Равич?

 Бывал, и не раз.

 Я не об этом. Я имею в виду по-настоящему счастливы. Бездыханно, до беспамятства, всем существом своим.

Равич смотрел в это взволнованное, изящное, точеное лицо, которому ведомо лишь одно, самое хрупкое проявление счастья, счастье любви, и неведомо никакое другое.

 Не раз, Кэте,  повторил он, думая о чем-то совсем ином и втайне понимая: это тоже было не то.

 Вы не хотите меня понять. Или не хотите говорить об этом. Кто это там поет?

 Не знаю. Я давно тут не был.

 Певицу отсюда не видно. Среди цыган ее нет. Похоже, она сидит за одним из столиков.

 Должно быть, кто-то из гостей. Здесь это не редкость.

 Странный голос какой,  заметила Кэте.  Грустный и вместе с тем неистовый.

 Это песня такая.

 А может, это я такая. Вы понимаете слова?

 «Я вас любил» Это Пушкин.

 Вы знаете русский?

 Совсем чуть-чуть. Только то, чему от Морозова нахватался. В основном ругательства. По этой части язык и впрямь выдающийся.

 Вы о себе рассказывать не любите, верно?

 Я о себе даже думать не люблю.

Она немного помолчала. Потом заговорила снова:

 Иногда мне кажется: прежней жизни уже не вернешь. Беззаботность, чаяния все это кануло безвозвратно.

Равич улыбнулся:

 Ничто не кануло, Кэте. Жизнь слишком грандиозная штука, чтобы кончиться до нашего последнего вздоха.

Она, похоже, его не слушала.

 Часто это просто страх,  продолжала она.  Внезапный, необъяснимый страх. Ну, такое чувство, будто мы с вами сейчас выйдем отсюда, а там, на улице, весь мир уже рухнул в тартарары. У вас такое бывает?

 Да, Кэте. У каждого такое бывает. Типичная европейская болезнь. Вот уже двадцать лет по Европе гуляет.

Она опять умолкла.

 А это уже не русский,  заметила она, снова прислушиваясь к песне.

 Да, итальянский. «Санта Лючия».

Она опять умолкла.

 А это уже не русский,  заметила она, снова прислушиваясь к песне.

 Да, итальянский. «Санта Лючия».

Луч прожектора переполз от скрипача к столику возле оркестра. Теперь Равич увидел, кто поет. Это была Жоан Маду. Она сидела за столиком одна, опершись на него локтем, и смотрела прямо перед собой, словно думая о чем-то своем и никого вокруг не замечая. В круге света лицо ее казалось очень бледным. От того, что он помнил, от прежней стертости и расплывчатости в этом лице не осталось и следа. Сейчас оно вдруг предстало в ореоле пронзительной, какой-то гибельной красоты, и он вспомнил, что однажды уже видел его таким той ночью у нее в комнате, однако тогда решил, что это просто плутни опьянения, да и само лицо вскоре угасло и кануло во тьму. И вот оно снова перед ним, теперь уже во всей своей немыслимой явности.

 Что с вами, Равич?  услышал он голос Кэте.

Он обернулся.

 Ничего. Просто песня знакомая. Душещипательная неаполитанская чушь.

 Вспомнили что-то?

 Да нет. Не о чем вспоминать.

Это прозвучало резче, чем ему хотелось. Кэте Хэгстрем глянула на него пристально.

 Иногда, Равич, мне и вправду хотелось бы знать, что с вами творится.

Он пренебрежительно отмахнулся.

 Примерно то же, что и со всеми остальными. На свете нынче полно авантюристов поневоле. Вы их найдете в любом пансионе для беженцев. И у каждого за душой такая история, что Александр Дюма или Виктор Гюго за счастье бы почли воспользоваться. А нынче, стоит кому-то начать нечто подобное о себе рассказывать, люди только зевают. Вот вам новая водка, Кэте. Самое невероятное приключение в наши дни это спокойная, тихая, мирная жизнь.

Оркестр заиграл блюз. Получалось, впрочем, неважно. Тем не менее несколько пар уже танцевали. Жоан Маду встала и направилась к выходу. Она шла так, будто в зале вообще никого нет. Равич вдруг вспомнил, что говорил о ней Морозов. Она прошла довольно близко от их столика. Ему показалось, что она его заметила, но взгляд ее тотчас же равнодушно скользнул дальше, и она вышла.

 Вы ее знаете?  спросила Кэте Хэгстрем, следившая за его лицом.

 Нет.

8

 Видите, Вебер?  спросил Равич.  Вот. И вот. И вот

Вебер склонился над открытой, в операционных зажимах, полостью.

 Да.

 Эти вот мелкие узелки вот и вот еще это не киста и не сращения

 Нет.

Равич распрямился.

 Рак,  произнес он.  Классический, несомненный рак. Самая злокозненная операция из всех, какие я делал в последнее время. Осмотр зеркалом ничего не показал, пальпация в области малого таза выявляет только легкое размягчение слева, так, небольшое выбухание. Предположительно киста или миома, ничего серьезного, но снизу оперировать невозможно, надо через брюшную полость, мы вскрываем, и что мы видим? Несомненный рак.

Вебер взглянул на него.

 Что вы намерены предпринять?

 Можем сделать срез, заморозить, отдать на биопсию. Буассон еще в лаборатории?

Назад Дальше