«Принц» и «цареубийца». История Павла Строганова и Жильбера Ромма - Александр Викторович Чудинов 11 стр.


Для древних покойник являлся святыней; его с почестями возлагали на костер, а того, кто осмеливался поднять на него руку, считали за нечестивца. Что сказал бы древний человек, увидав обезображенный, изрезанный на куски труп и молодых хирургов с руками, оголенными по локоть и запачканными в крови, весело смеющихся во время всех этих ужасных операций».

Очевидно, именно так «с руками, оголенными по локоть и запачканными в крови»  Ромм, как и другие будущие врачи, осваивал премудрости медицинской науки.

Пожалуй, единственное, что мешает представить его на изображенной здесь картине, это определение «весело смеющиеся». Образ Ромма плохо ассоциируется с весельем. И не только из-за того, что уже говорилось ранее о его меланхоличном характере и замкнутости, но и потому, какой образ жизни он вел в Париже. Оказавшись в «столице мира»  городе, изобилующем удивительными красотами, самыми невероятными диковинками и увлекательными зрелищами, способными потрясти воображение далеко не одного лишь провинциала, но и людей, кое-что повидавших на белом свете, Ромм будто стеной отгородился от всего этого многообразия и, как рак-отшельник, затворился в раковине, посвятив все свое время исключительно занятиям наукой. На докучливые расспросы друзей о происходящем в Париже, о столичных зрелищах и модных новинках литературы и искусства, он только недовольно отмахивался:

«Хотя я и нахожусь в Париже, я так же далек от зрелищ, как и Вы, ибо по вполне понятным причинам не могу их посещать. Именно так произошло с автоматами, о которых Вы мне пишете; я знаю о них лишь то, что до меня донесла молва. <> То же самое касается и Сен-Жерменской ярмарки. Все, чего не видишь, кажется прекрасным, восхитительным, пробуждает страстные желания, которые часто оказываешься не в силах удовлетворить из-за недостатка времени».[14][15]

Впрочем, думаю, мотивы, по которым Ромм бежал развлечений, не сводились только к дефициту времени и средств (в столице было на что посмотреть и не платя денег), а в значительной степени определялись общим, настороженно-неприязненным отношением выходца из глухой провинции, воспитанного в янсенистском духе набожности и аскетизма, к суетному образу столичной жизни, с его показным блеском и возведенными в абсолют правилами этикета, с ни на миг не прекращающейся погоней за модой и за все новыми впечатлениями. «Я считаю потерянными людьми тех,  пишет он,  кто начинает свой жизненный путь с пустопорожнего краснобайства и со зрелищ. <> Наши парижане настолько подвержены нелепостям краснобайства, что от них не услышишь ничего, кроме элегантно выстроенных, напыщенных и лощеных фраз, лишенных чувства и глубины». В письмах Ромма то и дело пробивается откровенная неприязнь к этой «искусственной», «показной» жизни обитателей столицы:

«Удивительно ли,  пишет он в июне 1775 года,  что в этом месте, где люди видятся друг с другом, только чтобы избежать скуки, которую испытывают при возвращении домой; где сердечные привязанности никогда не рвутся, потому что никогда не возникают;  чувства превратились в атрибут этикета и внешней благопристойности? Случись какое-либо счастливое или печальное событие смерть или рождение,  каждый спешит расписаться в книге у портье, и Вас не простят до конца Ваших дней, если Вы пропустите эту нелепую церемонию».

Свое пребывание в столице он рассматривал как вынужденное и временное, как необходимую ступеньку к будущей карьере, каковую он мыслил себе только в провинции:

«Я, не питая больших надежд, жду, когда пробьет мой час. Он станет началом спокойной и счастливой жизни, которую нельзя обеспечить себе в Париже, где так мало времени остается себе и где его столько приходится тратить на других, чтобы получить хоть сколько-нибудь благоприятный прием в обществе».

Коробило Ромма и вольнодумство столичных жителей: Париж, пишет он, это «город, где стыдятся придерживаться добрых принципов нашей религии, где самая слабая оппозиция взглядам современных философов становится причиной самых безжалостных проскрипций против соответствующей книги».

Вообще о современных ему философах (Ромм даже как-то называет их «наши псевдофилософы»), являвшихся властителями дум парижского света и законодателями интеллектуальной моды в столице, он пишет с плохо скрываемым раздражением: «Вы меня спрашиваете о нравах большинства наших литераторов. Существующее здесь представление о добрых нравах столь отлично от того, которому следуют в уважаемом обществе, что, если Вы с ним еще не знакомы, то можно сказать: тут вообще нет никаких нравов, кроме тех, которые диктуются прихотью, модой или скорее тем, что называется хорошими манерами, а точнее философией». Мне кажется, Ромм характеризует здесь скорее общий стиль столичной жизни, неотъемлемой частью которого являлась философия, нежели собственно содержание современных ему философских теорий, ибо с последними, если верить его словам, ему просто некогда было ознакомиться: «Занятия медициной, анатомией, математикой дают мне более чем достаточно оснований отказаться от чтения какой-либо еще литературы».

Из всех столичных достопримечательностей, пожалуй, только различного рода достижения науки и техники вызывали у Ромма живой интерес. Так, побывав в Версале на деловой встрече, он осмотрел затем знаменитые парковые фонтаны и посетил не менее знаменитую тогда насосную станцию в Марли, о чем и сообщил в письме риомским друзьям. Тех, вероятно, не вполне удовлетворил столь краткий «отчет» об увиденном в королевской резиденции, и они задали Ромму вопрос, который задавать явно не следовало, поскольку тот вызвал у него неподдельное раздражение:

«Я удивлен Вашими упреками в том, что не сообщил Вам, видел ли я короля и королеву. Я их видел, так же, как и всю королевскую семью, а еще я видел галерею, сады и зверинец Версаля, насосную станцию и сады Марли. Я рассказал Вам об этих последних, потому что мне доставило удовольствие описать их еще раз. Почему же Вы, хорошо разбирающийся в том, что заслуживает внимания разумного человека, иногда сами забываете о своих предпочтениях и задаете вопросы подобного рода?»

Из того, что Ромм счел ниже достоинства «разумного человека» праздно глазеть на королевских особ, думаю, едва ли стоит делать вывод о его критическом отношении к монархии. Скорее здесь проявилась его общая нелюбовь к бесполезным зрелищам, нежели какая-либо скрытая оппозиционность власть предержащим, ведь в стремлении заручиться покровительством сильных мира сего, как мы сейчас убедимся, он ничего зазорного для себя не видел.

Из того, что Ромм счел ниже достоинства «разумного человека» праздно глазеть на королевских особ, думаю, едва ли стоит делать вывод о его критическом отношении к монархии. Скорее здесь проявилась его общая нелюбовь к бесполезным зрелищам, нежели какая-либо скрытая оппозиционность власть предержащим, ведь в стремлении заручиться покровительством сильных мира сего, как мы сейчас убедимся, он ничего зазорного для себя не видел.


Альфред Сислей. «Насосная станция в Марли»

Для провинциала, приехавшего покорять Париж, необходимым условием успеха являлось покровительство какой-либо влиятельной персоны, согласившейся ввести неофита в высшее общество и стать, по крайней мере на первых порах, его проводником в извилистом лабиринте светской жизни. И если для Сюара, как мы видели, таким «ангелом-хранителем» был аббат Рейналь, то в судьбе Ж. Ромма ту же роль сыграл граф А.А. Головкин.

В дом Головкина Ромм попал исключительно благодаря случаю (как оказалось, счастливому!), в качестве наставника сына хозяина, но уже довольно скоро изначально официальные отношения графа и нанятого им учителя двух столь разных по происхождению и жизненному опыту людей переросли в настоящую дружбу. Четыре месяца спустя после их [16]знакомства Ромм писал землякам: «Г-н Головкин мой друг. <> Г-н Головкин осыпает меня любезностями. Я обедаю у него дважды в неделю, но он хочет, чтобы я бывал у него чаще. Он человек просвещенный и любит говорить только о науках и об ученых. Беседы с ним мне бесконечно нравятся». Впрочем, молодой риомец, несмотря на искреннее расположение к нему русского аристократа, никогда не забывал о разнице в их положениях, что вызывало у него некоторую неуверенность относительно истинной природы и прочности этой странной дружбы, в чем Ромм и признался однажды Дюбрёлю:

«Чем больше моему самолюбию льстит то представление, которое возникло у Вас, об отношении ко мне г-на Головкина, тем скорее я обязан вывести Вас из заблуждения относительно предполагаемой Вами его дружбы ко мне или, точнее, четко очертить ее границы. Этот господин слишком хорошо воспитан и образован для убеждения, что некоторая учтивость, приветливость и непринужденность в общении необходимы только для того, чтобы прочнее привязать к себе лиц, приглашенных воспитывать его сына, и уменьшить их корыстолюбие, оказывая им уважение подобным образом. Я никоим образом не хочу думать, что г-н Головкин руководствуется подобными чувствами, даря мне свою дружбу. Мое уважение к нему не допускает такой мысли; и для меня самого она была бы слишком унизительна. Однако, полагаю я, вполне достаточно и того, чтобы его поведение можно было интерпретировать двояко и допускать обе версии, не отдавая предпочтение ни одной из них».

Однако в дальнейшем Головкин, похоже, так и не дал Ромму каких-либо оснований сомневаться в искренности своих чувств. Граф продолжал выказывать риомцу свое благорасположение, охотно делился с ним новостями, услышанными при дворе, приглашал погостить в своем загородном имении, ввел в круг своих друзей.

Именно через Головкина Ромм познакомился с его приятельницей и соратницей по различного рода филантропическим начинаниям Мари-Генриеттой Августиной Рене, графиней дАрвиль (17491836), которая вскоре также стала постоянной покровительницей молодого риомца. Эту просвещенную аристократку отличала, по свидетельству современников, масса достоинств. «Она имела привлекательную внешность, была умна, нежна, весела. Я не знала в обществе человека более надежного и приятного, чем она»,  писала о ней мадам Жанлис в своих мемуарах.

Впервые имя графини дАрвиль упоминается Роммом в послании от 30 сентября 1776 года, но вполне возможно, познакомились они гораздо раньше. В письме от 24 октября 1775 года Ромм сообщает друзьям, что некая «уважаемая персона» хотела бы приобрести большую овернскую корову, дающую много молока. Не исключено, что этой уважаемой персоной как раз и была мадам дАрвиль, которая в то время занималась филантропическим проектом выкармливания коровьим молоком младенцев, брошенных матерями.

Неоднократные упоминания в письмах Ромма о дружбе с графом Головкиным и встречах с различными парижскими знаменитостями, видимо, произвели на его риомских корреспондентов излишне сильное впечатление, из-за чего у них сложилось явно преувеличенное мнение об успехах их земляка в покорении Парижа. Риомцы попросили Ромма оказать протекцию их общему другу Ж. Демишелю, человеку доброму, обаятельному и неглупому, но страшно невезучему как в семейной жизни, так и во всех коммерческих делах, которыми он пытался заниматься. Ромм согласился помочь Демишелю устроиться на хорошую службу, но при этом счел необходимым заметить Дюбрёлю: «Позвольте мне Вам сказать, мой дорогой друг, что Вы питаете иллюзии относительно моего места в обществе; оно далеко не столь значительно, как Вы предполагаете. Я по-прежнему всего лишь очень скромный учитель математики, чей кредит столь же ограничен, как и состояние».

Назад Дальше