Вообще-то, мы об этом не говорили. Моя жизнь точнее, наша с Оэном жизнь текла в Америке, в городе, кипучая энергия которого могла сравниться только с быстрой ртутью синих глаз Оэна. Что было с моим дедом до того, как я родилась? Откуда мне знать, если Оэн никогда не выражал желания открыть данную тему.
Тоскую, Энни. По народу ирландскому тоскую. По запахам, по зеленым холмам. По морю. И по этому странному ощущению, словно время не то чтобы остановилось, нет, словно его вовсе никогда не было. Такова Ирландия! Перемены, бег часов и дней не для этой земли. Знаешь, Энни, не надо тебе про ирландскую историю писать. Исторических хроник и так без счету. Напиши лучше о любви.
Даже любовной истории необходим контекст, возразила я.
Само собой. Оэн отзеркалил мою слабую улыбку. Я хотел сказать, не дай историческим событиям отвлечь тебя от людских судеб и характеров. И от чувств, разумеется. Дрожащей рукой Оэн взял одну фотографию, поднес близко к глазам. Есть дороги, что неминуемо ведут к сердечной боли; есть события, вовлекаясь в которые человек душу теряет и потом уж так и живет, без души, без сердцевины. Ищет утраченное, бедняга. Оэн бормотал, будто цитировал некое изречение, некогда услышанное или прочитанное, до сих пор отдающееся в памяти. На слове «бедняга» он вручил фотографию мне, заставил встретить напряженный, даже яростный взгляд неизвестной молодой женщины.
Кто это, Оэн?
Твоя прабабушка, Энн Финнеган Галлахер.
То есть твоя мама?
Да.
Прозвучало как выдох.
Слушай, а ведь я на нее похожа!
Открытие польстило мне. Прическа и платье в первый миг сбили меня с толку, но очень быстро я заметила, что гляжу в собственное лицо.
Поразительно похожа, Энни. Просто вылитая, согласился Оэн.
Только она смотрит как-то мрачно.
В те дни люди были скупы на улыбки.
В смысле, вообще не улыбались?
Почему «вообще»? фыркнул Оэн. В жизни улыбались, перед фотографом нет. Важность на себя напускали. Так, без улыбки, солиднее казалось. Каждый ведь хотел за революционера сойти.
А это мой прадедушка, да? Я взяла другую фотографию, где рядом с Энн Финнеган Галлахер был запечатлен мужчина.
Да. Это мой отец, Деклан Галлахер.
Глядел он совсем юношей пылким, ранимым, гордым. Эти качества не потускнели, даже когда фотография приобрела оттенок сепии. Славный Деклан Галлахер! Погиб во цвете лет а как бы хорошо было узнать его! От этой мысли Оэн отвлек меня третьей фотографией: рядом с его родителями другой мужчина. Одет в костюм-тройку, как Деклан; жилет ловко сидит на худощавом торсе, виднеется из-под сюртука. Волнистые волосы зачесаны назад, причем на темени оставлена приличная длина, а виски подстрижены коротко. Брюнет или шатен, не разберешь. Чуть нахмурен, будто от недовольства, что его фотографируют.
Оэн, а это кто?
Доктор Томас Смит, лучший друг моего отца. Я любил его почти так же сильно, как люблю тебя, Энни. Собственно, он был мне отцом.
Оэн говорил теперь едва слышно, веки его сомкнулись.
Он тебя вырастил? Я не сдерживала изумления, почти кричала. Почему ты никогда мне эти фотографии не показывал? Почему, Оэн?
Есть и еще, Энни.
Мой вопрос он проигнорировал, словно экономя силы для более важных объяснений. Я взяла следующее фото: Оэн глазастый мальчуган, весь в конопушках, однако набриолиненный. Короткие штанишки и гольфики, зато жилетик и сюртучок совсем как у взрослого. Кепи держит в руках. Позади него, положив ладони ему на плечики, стоит пожилая женщина. Губы в улыбке растянула. Собой недурна, но все дело портит улыбка. Очень уж подозрительный взгляд кто так глядит, тот искренне улыбаться не может.
А это кто, Оэн?
Моя бабушка, Бриджид Галлахер. Мать моего отца.
Сколько тебе здесь?
Шесть. Бабушка в тот день на меня сердилась. Я не хотел сниматься без остальных, но она заставила. Хотела иметь карточку, где только мы с ней, и больше никого.
Ну а здесь кто? Я взяла следующее фото. Это твоя мама, вижу. Волосы только подлинней, а так она самая. А рядом доктор, верно?
Что-то такое было в лицах, в позах запечатленных; что-то заставило вздрогнуть мое сердце. Взгляд. Взгляд Томаса Смита. Ощущение, будто чопорный доктор, сколько мог, отводил глаза от женщины, а в последний момент не выдержал. Женщина смотрела в пол, играя ямочками на щеках, тайной упивалась? Не касаясь друг друга, эти двое определенно жаждали прикосновения. Никого третьего рядом с ними не было. Поразительно откровенный снимок для своего времени.
Оэн, скажи, Томас Смит любил Энн Галлахер?
Странно, что от этого простого вопроса дыхание перехватило.
И да и нет, еле слышно молвил Оэн.
Я скорчила гримаску.
Исчерпывающий ответ!
Зато правдивый.
Но ведь Энн была женой твоего отца. А Томас его лучшим другом. Ты же сам говорил!
Говорил, вздохнул Оэн.
Ого! Похоже, тут целая история!
Да, прошептал Оэн. Закрыл глаза, поморщился. Удивительная история, Энни. Как ни погляжу на тебя непременно вспомню всё.
Это же хорошо, подхватила я. Это хорошо, когда всё помнишь.
Да, согласился Оэн. Снова поморщился. Стиснул край одеяла.
Боже! Ты когда обезболивающее в последний раз принимал?
Я бросила фотографии, метнулась в ванную, где Оэн хранил лекарства. Выковыряла таблетку из блистера, налила воды, приподняла голову Оэна, чтобы ему было удобнее глотать и запивать.
Моя бы воля он бы в больнице лежал, где за ним ухаживали бы профессионалы. Но воля была не моя. Мой дед умирал дома, при мне. Всю жизнь он лечил других, бессчетные часы, дни, месяцы провел среди больных и умирающих. Полгода назад у него обнаружили рак, и он отказался от терапии. Мои мольбы и слезы привели единственно к обещанию принимать обезболивающие.
Ты вернуться должна, Энни, родная, произнес Оэн позже, сонным от таблетки голосом.
У меня сердце упало.
Куда вернуться?
В Ирландию.
Как я вернусь в страну, где никогда не бывала?
Говорю тебе: возвращайся. И меня с собой возьми. Прозвучало совсем невнятно.
Оэн, я мечтала об Ирландии, сколько себя помню. Ты сам знаешь. Когда поедем?
Когда я умру. Ты мой прах отвезешь.
Боль в груди была самая настоящая физическая. Я согнулась пополам, тщась погасить ее, лишив кислорода, так гасят огонь. Она же пусть выдавленная из сердца, где полыхала, прорастая змейками вроде тех, что на голове у горгоны Медузы, никуда не делась. Она прорвалась иначе из глаз.
Не плачь, Энни, вымучил Оэн голосом столь слабым, что я живо вытерла слезы. Незачем Оэну дополнительное расстройство. Мы ведь не конечны. Когда я умру, отвези мой прах в Ирландию и развей над озером Лох-Гилл. Посередке озера, слышишь?
Прах? Посередке озера? Я попыталась улыбнуться. Может, лучше все-таки на церковном кладбище упокоишься?
Церкви нужны мои деньги, а вот Богу Богу душа нужна. Ее Он и получит. Моему праху место в Ирландии.
Под натиском ветра дрогнула оконная рама. Я поспешила задернуть шторы. Дождь хлестал в стекло; прогнозировали ведь шторм в конце мая, и вот он, пожалуйста, целую неделю бушует над Восточным побережьем.
Ветер воет подобно псу Куланна, прошептал Оэн.
Ветер воет подобно псу Куланна, прошептал Оэн.
Обожаю эту легенду!
Я снова заняла свое место у постели. Оэн лежал с закрытыми глазами, но речь его не смолкала. Он говорил тихо-тихо, будто припоминая.
Историю о Кухулине я услышал от тебя, Энни. Мне было страшно, и ты пустила меня к себе в постель. Доктор всю ночь нес дозор. Ветер бушевал, мне же чудился вой легендарного пса.
Ты путаешь. Это ты мне рассказывал о Кухулине, а не наоборот. Много-много раз.
Я поправила Оэну одеяло. Он вцепился в мою руку.
Ну да, я тебе рассказывал. А ты мне. И снова расскажешь. Один только ветер знает, кто первый начал.
Он стал засыпать, а я держала его ладонь, прислушивалась к вою ветра, тонула в наших общих воспоминаниях. Мне было шесть, когда Оэн, фигурально выражаясь, стал моим якорем. Он оформил надо мной опекунство. У него на руках я оплакивала погибших родителей. Вот бы и сейчас разрыдаться по-детски, вот бы всё началось с начала, вот бы моя жизнь пошла раскручиваться по второму кругу.
Как мне жить без тебя, Оэн? Я уже причитала вслух.
Прекрасно обойдешься. Ты уже взрослая, к моему несказанному удивлению, выдал Оэн. Я-то думала, он давно спит.
Не обойдусь. Ты мне всегда будешь нужен!
Его губы дрогнули, как бы в ответ на такое откровение.
Мы встретимся, Энни. Мы будем вместе.
Оэн никогда не отличался набожностью тем более странно прозвучало его уверенное обещание. Воспитывала Оэна бабушка, ревностная католичка, но религию он оставил на ирландской земле, когда, в восемнадцать лет, обрел новую землю. Правда, по настоянию Оэна я посещала католическую школу в Бруклине; правда и то, что этим учебным заведением мое духовное воспитание и ограничилось.
Ты в это веришь, Оэн? прошептала я.
Не просто верю знаю. Он поднял тяжелые веки, и я поежилась под испытующим взглядом.
Мне бы твою уверенность! Я тебя очень люблю, я не готова тебя отпустить.
Плакала я уже не сдерживаясь. Тяжесть грядущей потери, масштабы одиночества, бесконечность лет без Оэна легли передо мной, и я ужаснулась им.
Ты красива, Энни. Умна. Богата. Оэн слабо улыбнулся. И ты всего сама добилась. Твои книги тебя сделали. Я тобой горжусь, очень горжусь. Одно плохо никакой у тебя жизни, кроме этих самых книг. Вот и возлюбленного нет до сих пор. Взгляд Оэна затуманился, скользнул с моего лица, устремился вверх. Ничего, появится. Обещай, что вернешься, Энни.
Обещаю.
Потом он заснул, я же спать не могла. Я сидела возле постели, надеялась, ждала вот он проснется, заполнит тишину речью, утешит меня. Он действительно проснулся от боли, и я дала ему вторую таблетку.
Прошу тебя, Энни. Ты должна, обязана вернуться. Ты мне нужна. Мне плохо без тебя. Нам обоим плохо.
О чем ты говоришь? Я ведь здесь. Кому еще я нужна?
Он явно бредил боль была несносна, мутила разум. Оставалось держать его за руку и прикидываться, будто понимаю.
Поспи, Оэн. Когда спишь, боль переносить легче.
Не забудь блокнот прочесть. Он тебя любил. Он так тебя любил. Он ждет, Энни.
Кто ждет?
Слезы мои капали прямо нам на сцепленные руки.
Я по нему соскучился. Столько времени прошло.
Оэн тяжко дышал, не открывая глаз. Что он там видел в своей памяти, в своей боли? Прошлое, конечно. Я уже не пыталась вернуть его в реальность. Постепенно невнятная речь смолкла, дыхание стало поверхностным. Глазные яблоки под веками двигались верно, сны были беспокойными. На смену ночи пришло утро, шторм утих. Оэн не проснулся.