Он мог и просто так за тобой увязаться в тот же буфет с багровыми сардельками и желтой манной кашей, в деканат с могущественной, но снисходительной секретаршей Валей, знавшей всех хвостистов по именам и прилежаниям, в темную факультетскую библиотеку, опоясанную средневековой деревянной галереей, в кинотеатр «Знание» с малонаселенным фильмом о какой-нибудь дальней стране, и вдруг на пересадке из морозного трамвая в морозный троллейбус вспыхнуть небывалой любовью к апельсинам. Женька должен был не просто полакомиться, а еще и упиться. Вылезаем из в муках выплясанного трамвая, съедаем по паре Женька не упился. Снова выходим, мне совсем уже жалко денег на такую дурь, но он благородно делится, однако съесть пять штук еще не означает упиться. От участия в третьем заезде я отказываюсь человек не в себе: не разламывая плод на цивилизованные дольки, он въедается прямо в истекающее соком нутро. «Теперь ты понял, почему я не пью?» гордо спрашивает Женька, и я понимаю: если относиться к себе как к заслуживающему уважения постороннему, любая дурь будет властвовать над тобой. Славка тоже мог иногда (в буфете все-таки, под рукой!) купить сразу два соевых батончика и откусывать их парой, как двустволку, у меня есть даже свой стиль поедания, радостно делился он, но это была забава, а не достойная серьезного отношения страсть. Хотя я и Славке слегка завидовал: что-то у меня одного нет никаких стилей
Из романа с апельсинами Женька вынес сладкие пятна на новых брюках, которые почему-то хотелось назвать панталонами. В пору краткой любви с Томкой Женька отыскал приемлемый компромисс между обтяжкой и утеплением Томкины чулки с атласным поясом и болтающимися резинками (колготки были еще редким земноводным), остается восхищаться вышколенностью портного, перед которым рассеянный Женька однажды предстал в этой сбруе: в то чистое время нестандартной сексуальной ориентации придерживались лишь истинные аристократы.
У Женьки даже «индпошив» брюк превращался в громогласную, исполненную драматических событий операцию а я первые заказные штаны расклешенные, с горизонтальными карманами тихо-мирно пошил исключительно под Славкиным влиянием. Размеры у нас оказались один в один, но Славкины сильные кривоватые ноги баскетболиста были чуточку короче, отчего и клеши мотались вокруг них с бoльшим историко-революционным шиком. Катька, улучив минуту, шепнула, что на мне брюки сидят лучше, чем на Славке у меня фигура стройней. Правда, Томка в первый же вечер уж и не помню как залила мои новехонькие брюки зеленкой. Я хохотал наравне со всеми: на свете были вещи поважней потерянной двадцатки (больше чем полстипендии). Через две недели я попросил у Славки брюки-близнецы сходить куда-то на вечеринку. «Ты же свои испортил» насупился Славка, вместо того чтобы кинуть мне свои портки с такой же легкостью, с какой я свои зашвырнул в мешанину общего шкафа. Но и я, вместо того чтобы гордо удалиться, продолжал недоумевающе смотреть на него, и он сломался. «Я их тебе, конечно, дам, но..» он с досадой крякнул, давая мне понять, что я не прав. И я принял их, двойники моих утраченных порток, хотя гонор настоятельно требовал отвергнуть подачку меня удержало нечто большее, чем гонор. Через месяц я извлек озелененные штаны обратно, чтобы отправиться в них на разгрузку вагонов и оказалось, что зеленка за это время совершенно выцвела! Как к тому времени воспоминание о трехтысячной Славкиной скупости.
У нас было принято дружить комнатами тридцать вторая с пятнадцатой, сто двадцать третья с пятьдесят шестой, я много их перебрал, прежде чем наконец запал на незабвенную Семьдесят четвертую. Первый курс вообще вспоминается мне чем-то вроде пьяного загула вспыхивают и навеки пропадают какие-то лица, то ты хохочешь на неведомом крыльце, то уже рыдаешь в такси, то в незнакомой комнате с кем-то целуешься и клянешься в вечной любви, то уже в собственной квартире, чем-то смертельно оскорбленный, ищешь бритву, чтобы зарезаться или зарезать На втором курсе ты уже человек с репутацией и даже с некоторыми признаками вменяемости: случается, ты целую неделю не меняешь мнений, временами бываешь способен говорить, не захлебываясь и не переходя на крик, а в отдельные месяцы проводишь вечера в одной-двух, а не в десяти-двадцати компаниях. Трезвели все, лихорадочные братства уже не вспыхивали с первой же минуты, чтобы назавтра навеки рассыпаться, и запомнились мне из этой вакханалии больше всего те, кто и тогда умел не пьянеть.
На втором курсе народ уже расселялся не по прихоти канцеляристки, а по интересам друг к другу, к учебе, к бабам, к водке, к музыке, к бардаку, к чистоте, последняя страсть и породила легендарную Семьдесят четвертую с пикейными покрывалами, крахмальной скатертью, фаянсовыми чашками и новым белым чайником (в стандартную экипировку входили вечно воруемые друг у друга зеленые в яблоках: чертыхнешься, взлетишь на другой этаж и в тамошней кухне прихватишь другой, такой же кипящий).
Дальше туманятся наплывающие друг на друга размытые эпизоды: Томкина беременность пополам с запущенной учебой; исполненные бесчисленных психологических нюансов их бесконечные разборки с Женькой, пересказываемые мне с такой пылкой обстоятельностью, что через щербину то и дело вылетали благородные брызги; Томкины усилия спастись от надвигающегося отчисления (пытаясь навязать реальности угодную ей модель мироздания, она беспрерывно строила графики, совершенствуясь в том единственном, что и без того получалось). Еще еле слышно звучат отголоски первой нашей вечеринки в Семьдесят четвертой, организованной девочками с беспримерной утонченностью не накромсанная ветчинная колбаса с изнемогшими скрюченными солеными огурцами, но меня поразило, что и Катька знала имя этого диковинного салата: «оливье». «Я слежу, как Воронина крошит колбасу, и чувствую, что меня раздражает в ней все лоснящиеся руки, нож, к которому прилип кусочек жира» глубины собственной души служили для Женьки неиссякаемым источником аппетитных наблюдений.
Любовь закладывала виражи один круче другого. Представленная к отчислению Томка отбыла в родимый областной центр, там вступила в плотскую связь с очень интеллигентным солдатом по фамилии Гренaдер, забритым из музучилища в полковые трубачи, вернулась делать аборт и забирать документы «Она воспользовалась тем, что ей не угрожала беременность», вычерчивал Женька аналитические узоры. В конце концов, посерьезневшая и оттого резко овульгарневшая Томка отбыла в родные палестины переводиться в тамошний пед и выходить замуж за скромного одноклассника Фиму, грустно поджидавшего в сторонке, пока его возлюбленная наконец уверится, что лишь терпение и труд по-настоящему блаженны, ибо они наследуют все объедки. И вся любовь. Нет, это не любовь, негодует Катька.
Я уж и не помню, когда разнесся слух, что Женька сначала бежал в Штаты, а потом погиб в джунглях Сальвадора. А Славка, отсидев лет десять в отказе, мирно скончался в Израиле от прозаического диабета.
Катька не сразу сообщила мне, что Славка умер. Я тогда отходил после суровой операции боялись, что я вообще отойду, и она долго «готовила» меня, заговаривая, что звонила из Хайфы Марианна, что Славке очень плохо.
Наконец, она сказала: Славка умер. Как?! Что-то младенческое, то есть главное, в моей глубине заметалось, пытаясь улизнуть: нет, я не расслышал, я сейчас запихну эти слова ей обратно в рот!.. но мотылек души против бульдозера правды
И Биржевого переулка хватило ровно на три вздоха.
Я уж и не помню, когда разнесся слух, что Женька сначала бежал в Штаты, а потом погиб в джунглях Сальвадора. А Славка, отсидев лет десять в отказе, мирно скончался в Израиле от прозаического диабета.
Катька не сразу сообщила мне, что Славка умер. Я тогда отходил после суровой операции боялись, что я вообще отойду, и она долго «готовила» меня, заговаривая, что звонила из Хайфы Марианна, что Славке очень плохо.
Наконец, она сказала: Славка умер. Как?! Что-то младенческое, то есть главное, в моей глубине заметалось, пытаясь улизнуть: нет, я не расслышал, я сейчас запихну эти слова ей обратно в рот!.. но мотылек души против бульдозера правды
И Биржевого переулка хватило ровно на три вздоха.