Чрез лихолетие эпохи Письма 19221936 годов - Пастернак Борис Леонидович 14 стр.


Это будет братская рана!
Так, под звездами, и ни в чем
Не повинные Точно два мы
Брата, спаянные мечом!

18 августа 1923 г.Марина Цветаева

Дружочек, устала. Остальные дошлю. Итак, адр<ес> мой (стихов, м.б., не потеряете?) Прага Praha Smichov, Švedska ul., č. 1373 (не пугайтесь , здесь все такие длинные). Из стихов посылала только те, что непосредственно к Вам, в упор. Иначе пришлось бы переписыв<ать> всю книгу!

Последние три стиха для очистки совести чтобы завтра сызнова начать:

Магдалина

Меж нами десять заповедей:
Жар десяти костров.
Родная кровь отшатывает:
Ты мне чужая кровь.

Во времена евангельские
Была б одной из тех
(Чужая кровь желаннейшая
И чу́ждейшая из всех!)

К тебе б со всеми немощами
Влеклась, стлалась светла
Масть!  очесами демонскими
Таясь, лила б масла́

И на ноги бы, и под ноги бы,
И вовсе бы так, в пески
Страсть, по купцам распроданная,
Расплёванная,  теки!

Пеною уст, и накипями
Очес, и по́том всех
Нег В волоса заматываю
Ноги твои, как в мех:

Некою тканью под ноги
Стелюсь Не тот ли ( та! )
Твари с кудрями огненными
Молвивший: встань, сестра!

26 авг<уста> 1923 г.

Побег

Под занавесом дождя
От глаз равнодушных кроясь,
 О завтра мое!  тебя
Выглядываю как поезд

Выглядывает бомбист
С еще-сотрясеньем взрыва
В ушах (Не одних убийств
Бежим, зарываясь в гриву

Дождя!)
              Не расправы страх,
Не  Но облака! но звоны!
То Завтра на всех парах
Проносится вдоль перрона

Пропавшего Бог! Благой!
Бог! И в дымовую опушь
Как о́б стену (Под ногой
Подножка или ни ног уж,

Ни рук?) Верстовая снасть
Столба Фонари из бреда
 О, нет, не любовь, не страсть,
Ты поезд, которым еду

В Бессмертье

Прага, 14 октября 1923 г.

Брожу не дом же плотничать,
Расположась на росстани!
Так, вопреки полотнищам
Пространств, треклятым простыням

Разлук, с минутным баловнем
Крадясь ночными тайнами,
Тебя под всеми ржавыми
Фонарными кронштейнами

Краем плаща За стойками
Краем стекла (Хоть краешком
Стекла!) Мертвец настойчивый,
В очах зачем качаешься?

По набережным клятв озноб,
По за́городам рифм обвал.
Сжимают ли «я б жарче сгреб»,
Внимают ли «я б чище внял».

Всё ты один: во всех местах,
Во всех мастях, на всех мостах.
Так неживые дети мстят:
Разбейся, льстят, развейся, льстят.

Такая власть над сбивчивым
Числом у лиры любящей,
Что на тебя, небывший мой,
Оглядываюсь в будущее!

16 октября 1923 г.

Письмо 21

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Письмо 21

<май 1924 г.>

Цветаева Пастернаку

Когда я думаю во времени, все исчез<ает>, все сразу невозможно, магия срока. А так где-то (без где), когда-то (без когда)  о, все будет, сбудется.

Терпение. Не томлюсь, не жду.

Письмо 22

<май 1924 г.>

Цветаева Пастернаку

Высшая нереальность <вариант: ирреальность>.

Вы единственный, за кого бы я умерла без велик<ого> сознания жертвы, чью жизнь предпочла бы своей не как мне ценнейшую, а ценнейшую моей <вариант: своей>.

Письмо 23

14 июня 1924 г.

Пастернак Цветаевой

Марина, золотой мой друг, изумительное, сверхъестественно родное предназначенье, утренняя дымящаяся моя душа, Марина, моя мученица, моя жалость, Марина. Отчего не у Вас еще эти имена с рассказом об оставшихся, дышащих тем же, что и они! Как они ненавидят бумагу! Стоит одному из них, точно по недосмотру рассвета, слететь и лечь на страницу, как тотчас же просыпается страшная сволочь,  письмо. Оно ничего не видит и не знает, у него свое возбужденье, оно сыплет своими запятыми. Только отвернулся, глядишь, а уж оно и любит, любит а я не хочу чтобы письма любили Вас. Вы не поверите, сколько я их написал и уничтожил! Их было больше десятка. Но это, последнее, я отошлю и в том случае, если засамовольничает и оно. Пока же это еще мой голос.  За что я ненавижу их? Ах, Марина, они невнимательны к главному. Того, что утомляет, утомительной долготы любованья, поляризации чувств они не передают. А это самое поразительное. Сквозь обиход пропускается ток, словно как сквозь воду. И все поляризуется. На улице, смеясь, разговариваешь со знакомыми. Вдруг содрогаешься, такою отталкивающей силой ни с того ни с сего наделяются их слова. И вдруг чувствуешь, что это действуют не они, что они поляризованы, что их перевели в этот полюс. Они не она, вот в чем вся их сила. И какая! И когда сжимается сердце,  о эта сжатость сердца, Марина! Какой удивительный след неземного прикосновенья в этом ощущеньи! И насколько наша <подчеркнуто трижды> она, эта сжатость,  ведь она насквозь стилистическая. Как мы ее понимаем! Это электричество, как основной стиль вселенной, стиль творенья на минуту проносится перед человеческой душой, готовый ее принять в свою волну, зарядить Богом, ассимилировать, уподобить. И вот она, заряженная им с самого рождения, и нейтрализующаяся почти всегда в отрочестве, и только в редких случаях большого дара (таланта) еще сохраняющаяся в зрелости, но и то действующая с перерывами, и часто по инерции, перебиваемая реторическим треском самостоятельных маховых движений (неутомляющих мыслей, порывов, любящих писем, вторичных поз), вот она заряжается вновь, насвежо, и опять мир превращается в поляризованную баню, где на одном конце питающий приток безразлично многочисленных времен и мест, восходящих и заходящих солнц, воспоминаний и полаганий,  на другом бесконечно малая, как оттиск пальца в сердце, когда оно покалывает, щемящая прелесть искры, ушедшей в воду и фасцинирующей ее со дна. Ее волненье удивительно своей неуловимостью. Оно производит работу, перед которой скаканье морских бурь смешно и ничтожно. При взгляде же на ее поверхность ничего не увидать, тихая, ровная гладь. Но она растворяет миры, как в детстве, она стаскивает их в себя, воспаляет вниманьем, разлагает, проясняет. Она подчиняет сердечной сжатости все разнесенное и раздутое человечеством, смывает слова, слои посредственные, искажающие. Она впитывает только чистую природу и, проволакивая по своему дну все воспринятое, относит восстановленное вещество к точке своего поклоненья. Вот этих неподвижных бурь письма не передают! О если бы по их страницам проволакивался хотя бы тот песок, который тащит по дну души это теченье. О как чудно было бы! Как много сказали бы Вам царапины, и борозды, и линии осадка. Движенье и содержанье чувства должны Вас интересовать. Что дива в одном его факте?

Какие удивительные стихи Вы пишете! Как больно, что сейчас Вы больше меня! Но и вообще Вы возмутительно-большой поэт! Говоря о щемяще малой, неуловимо электризирующей прелести, об искре, о любви я говорил об этом. Я точно это знаю. Но в одном слове этого не выразить, выражать при помощи многих мерзость. Вот скверное стихотворенье 1915 года из «Барьеров»:

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Какие удивительные стихи Вы пишете! Как больно, что сейчас Вы больше меня! Но и вообще Вы возмутительно-большой поэт! Говоря о щемяще малой, неуловимо электризирующей прелести, об искре, о любви я говорил об этом. Я точно это знаю. Но в одном слове этого не выразить, выражать при помощи многих мерзость. Вот скверное стихотворенье 1915 года из «Барьеров»:

Я люблю тебя черной от сажи
Сожиганья пассажей, в золе
Отпылавших андант и адажий
С белым пеплом баллад на челе,

С заскорузлой от музыки коркой
На поденной душе, вдалеке
Неумелой толпы, как шахтерку,
Проводящую день в руднике.

О письмо, письмо, добалтывайся. Сейчас тебя отправят. Но вот еще несколько слов от себя. Любить Вас так, как надо, мне не дадут, и всех прежде, конечно,  Вы. О как я Вас люблю, Марина! Так вольно, так прирожденно, так обогащающе ясно. Так с руки это душе, ничего нет легче! Я жалею, что я о бане Вам писал, это не Вам надо было рассказывать. И все равно не изобразить прелести и утомительности труда, которым необходимо заработать Вас. Не как женщину,  не оскорбляйтесь,  это завоевывается именно маховым движеньем, слепо и невнимательно, точь-в-точь так, как любят письма, пылкостью и красноречьем минуты. <Одна строка зачеркнута.> Нет, иначе, и опять я чуть не начал рассказывать, как именно, и опять ни к чему. <Одна строка зачеркнута.> Вы видите, как я часто зачеркиваю? Это оттого, что я стараюсь писать с подлинника. О как меня на подлинник тянет. Как хочется жизни с Вами. И прежде всего той его <так!> части, которая называется работой, ростом, вдохновеньем, познаньем. Пора, давно пора за нее. Я черт знает сколько уже ничего не писал, а стихи писать, наверное, разучился. Между прочим, я Ваши тут читал. Цветаеву, Цветаеву, кричала аудитория, требуя продолженья. Часть Ваших стихов будет напечатана в журн<але> «Русский Современник». Туда же одно лицо давало хорошую статью о Вас (Вы этого человека не знаете, мальчик, воспитанник Брюсовского Института, исключенный за сословн<ое> происхожденье, знающий, философски образованный, один из «испорченных» мною). Они статьи не поняли и возвратили. Хочу писать и я статью. А Бобровскую в «Печати и Революции» получили? Вздорная, но сочувственная. А потом будет лето нашей встречи. Я люблю его за то, что это будет встреча со знающей силой, т. е. то, что мне ближе всего и что я только в музыке встречал, в жизни же не встречал. За то, что это встреча с таким же электрическим вниманьем, со способностью заряжаться, воспроизводить правду, уподобляться подлинному, сжиматься, как я их знаю по себе. И вот, тут я борюсь с письмом и воздерживаюсь от восклицаний. Это будет как возвращенье на ту далекую родину, где еще женились на сестрах, так еще редок, образцов и баснословен был человек. Потом эта даль затуманилась, когда же туман разорвался, их уже не существовало. Вы говорили о том же, назвав себя полубогом.

<На полях:>

И вот опять письмо ничего не говорит. А может быть даже оно Ваши стихи рассказывает своими словами? Какие они превосходные!

Постарайтесь с оказией прислать Психею и все, что издано у Вас после Ремесла. Очень нужно. Все присланное замечательно. Совершенно волшебен «Занавес». Спасибо.

Письмо 24

<июль 1924 г.>

Цветаева Пастернаку

Знаю о нашем равенстве. Но, для того, чтобы я его чувствовала, мне нужно Вас чувствовать старше <вариант: больше> себя.

Наше равенство равенство возмож<ностей>, равенство завтра. Вы и я до сих пор гладкий лист. Учит<ываю> при сем всё, что дали, и именно поэт<ому>.

Вы всегда со мной. Нет часа за эти 2 года, чтобы я внутренне не окликала Вас. Вами я отыгрываюсь. Моя защита, мое подтв<ерждение>,  ясно.

Через Вас в себе я начинаю понимать Бога в друг<ом>. Вездесущ<ие> и всемогущ<ество>.

Пока мальчика нет, думаю о нем. Вспомните старика Гёте в Wahlverwandschaften. Гёте знал.

Борис, а будет час, когда я Вам положу руки на плечи? (Бо́льшего не вижу.) Я помню Вас стоя и высок<им>. Я не в<ижу> иного жеста <кроме> рук на плеч<и>.

«Но если я умру, то кто же мои стихи напишет?» (Опускаю ненужное Вам, ибо Вы сами стихи )

То, от чего так неум<ело>, так по-детски, по-женски страдала А<хмато>ва (опущ<енное> «Вам»), мною перешагнуто.

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Через Вас в себе я начинаю понимать Бога в друг<ом>. Вездесущ<ие> и всемогущ<ество>.

Пока мальчика нет, думаю о нем. Вспомните старика Гёте в Wahlverwandschaften. Гёте знал.

Борис, а будет час, когда я Вам положу руки на плечи? (Бо́льшего не вижу.) Я помню Вас стоя и высок<им>. Я не в<ижу> иного жеста <кроме> рук на плеч<и>.

«Но если я умру, то кто же мои стихи напишет?» (Опускаю ненужное Вам, ибо Вы сами стихи )

То, от чего так неум<ело>, так по-детски, по-женски страдала А<хмато>ва (опущ<енное> «Вам»), мною перешагнуто.

Назад Дальше