Несколько секунд я стоял неподвижно, давая месту раскрыться. Берлога Люка была не больше моей, но здесь было окно. Я обошел письменный стол, сделанный в тридцатые годы и купленный Люком в комиссионке, и подошел к пробковому щиту, висящему за креслом. Там все еще были прикреплены несколько фотографий. Не рабочие, а самые обычные снимки: восьмилетней Камиллы и шестилетней Амандины. В сумраке кабинета их улыбки плыли по глянцевой бумаге, как по глади озера. Там же были детские рисунки феи, домик, в котором жила их семья, «папа» с огромным пистолетом, преследующий торговцев наркотиками. Я прикоснулся к рисункам и прошептал: «Что же ты натворил? Что же ты, черт побери, наделал?»
Один за другим я стал открывать ящики письменного стола. В первом валялись разные мелочи, наручники, Библия, во втором и в третьем текущие и закрытые дела, безукоризненные отчеты, «вылизанные» служебные записи. Люк никогда не держал рабочие материалы в таком безупречном виде. Казалось, передо мной реклама: образцовый рабочий кабинет.
Я остановился перед компьютером. Найти в нем что-то сенсационное шансов не было, это я понимал, но хотел лишний раз убедиться. Машинально нажал на пробел экран засветился. Я схватил мышь и щелкнул на одной из иконок. Программа запросила пароль доступа. Я набрал наугад дату рождения Люка. Отказ. Тогда я ввел имена Камиллы и Амандины. Два отказа один за другим. Я уже собирался попробовать четвертый вариант, когда в комнате вспыхнул свет.
Что, черт возьми, ты тут делаешь?
На пороге стоял Патрик Дусе по прозвищу Дуду, второй человек в группе после Люка. Он сделал шаг и повторил:
Какого дьявола ты ищешь в этом кабинете?
Его голос со свистом прорывался сквозь сжатые зубы. У меня перехватило дыхание, я утратил дар речи. Дуду был самым опасным из всей команды. Сорвиголова без тормозов, любитель амфетамина, который начинал в Отделе по борьбе с проституцией и сводничеством и обожал облавы. Тридцать лет, облик больного ангела, квадратные плечи качка обтянуты потертой кожаной курткой. Волосы, коротко остриженные по бокам и длинные на затылке. Особый изыск: на правом виске выбриты три зубца.
Дуду указал на светящийся экран компьютера:
Что, опять роешься в дерьме?
Почему в дерьме?
Он не ответил. От злости его буквально трясло. Под распахнутой курткой виднелась рукоять «глока-21» 45-го калибра табельного оружия Наркотдела.
От тебя несет спиртным, заметил я.
Полицейский шагнул вперед. У меня похолодело внутри, и я отступил.
А что, у меня нет повода выпить?
Я был прав: парни Люка ушли промочить горло. Если сейчас заявятся остальные, то я окажусь в шкуре легавого, которого линчуют его же коллеги из конкурирующего отдела.
Чего ты здесь шаришь? прошипел он мне прямо в лицо.
Я хочу знать, как Люк дошел до этого.
Перетряси лучше свою жизнь и найдешь ответ.
Люк никогда добровольно не расстался бы с жизнью, какой бы она ни была. Это Божий дар, и
Только без проповедей.
Дуду не сводил с меня глаз, нас разделял только письменный стол. Я заметил, что он слегка покачивается, и это меня успокоило пьян в стельку. Я решил, что лучше задавать прямые вопросы:
Каким он был в последнее время?
А тебе-то что?
Над чем он работал?
Сыщик провел рукой по лицу. Я проскользнул вдоль стены, стараясь держаться от него подальше.
Что-то должно было произойти, продолжал я, не выпуская его из поля зрения. Может, дело, которое нанесло удар по его мировоззрению?
Дуду рассмеялся:
Ты что, рехнулся? Дело, которое убивает?
Он плохо соображал и все же наткнулся на верное слово. Если я соглашусь с версией о самоубийстве Люка, то это будет одна из моих гипотез: дело, которое ввергло его в безысходное отчаяние. Дело, которое перевернуло его католическое кредо. Я повторил:
Какое, черт побери, дело вы сейчас раскручиваете?
Дуду искоса следил за тем, как я отступал все дальше. Вместо ответа он громко рыгнул, и я улыбнулся:
Не валяй дурака. Завтра эти же вопросы тебе будут задавать «быки».
Мне насрать на них.
Сыщик стукнул кулаком по компьютеру. На руке золотой искрой сверкнула цепочка. Он заорал:
Люку не за что себя корить, сечешь? Не за что! Черт тебя дери!
Я вернулся к столу и аккуратно выключил компьютер.
Если это так, прошептал я, то тебе стоит изменить линию поведения.
Люку не за что себя корить, сечешь? Не за что! Черт тебя дери!
Я вернулся к столу и аккуратно выключил компьютер.
Если это так, прошептал я, то тебе стоит изменить линию поведения.
Теперь ты говоришь как адвокат.
Я встал прямо перед ним. Мне было плевать на его презрение:
Слушай меня внимательно, придурок. Люк мой лучший друг, окей? И перестань видеть во мне помеху. Я докопаюсь до мотивов его поступка, какими бы они ни были. И тебе не удастся мне помешать.
Говоря, я двигался к двери. Когда я перешагнул через порог, Дуду презрительно бросил:
Не рассчитывай, что кто-то развяжет язык, Дюрей. Но если ты разроешь это дерьмо, то в нем измажутся все.
Нельзя ли поподробнее? бросил я через плечо.
Вместо ответа сыщик показал средний палец правой руки.
4
Под открытым небом.
Лестница под открытым небом. Когда я пришел в эту квартиру впервые, то сразу понял, что я ее куплю именно из-за этой лестницы. Крытые дощечками ступеньки нависали над двором XVIII века и вели вверх по спирали вместе с железными перилами, увитыми плющом. Меня сразу же охватило чувство уюта и чистоты. Я представил себе, как возвращаюсь после тяжелого рабочего дня и поднимаюсь по этим умиротворяющим ступенькам, словно проходя через дезинфекционную камеру. И не ошибся. В эту трехкомнатную квартиру в Марэ я вложил свою долю отцовского наследства и вот уже четыре года ощущал на себе живительные свойства этой лестницы. Какими бы ни были мерзости и ужасы моей работы, повороты лестницы и обвивающий ее плющ очищали меня от них. Я раздевался на пороге своей спальни, заталкивая шмотки в бак для белья, и вставал под душ, завершая таким образом процедуру очищения.
Однако в этот вечер чары волшебной клетки, казалось, не действовали. Поднявшись на четвертый этаж, я остановился. Кто-то сидел на ступеньках и ждал меня. В сумерках я разглядел замшевое пальто и костюм цвета спелой сливы. Поистине, последней, кого бы я хотел сейчас видеть, была моя мать.
Я продолжал подниматься, когда услышал ее хрипловатый голос и первый упрек в мой адрес:
Я тебе оставляла сообщения, а ты даже не соизволил позвонить.
У меня был очень тяжелый день.
О том, чтобы рассказать ей, что произошло, не могло быть и речи: моя мать виделась с Люком один или два раза, когда мы оба были еще подростками. Тогда она ничего о нем не сказала, но по выражению ее лица все было и так ясно она состроила такую гримасу, как если бы обнаружила шумную семейку в салоне первого класса в Руасси или пятно на одном из своих роскошных диванов ужасные несообразности, которые ей приходилось терпеть в той светской жизни, которую она вела, где бы ни оказалась.
Она не собиралась вставать со ступенек, и я уселся рядом, не заботясь о том, чтобы зажечь на лестнице свет. До нас не долетали ни ветер, ни дождь, а для 21 октября было довольно тепло.
Что ты хотела? Что-то срочное?
Я могу приехать к тебе и без срочного дела.
Гибким движением она закинула ногу на ногу, и мне стала лучше видна ее юбка из шерстяного буклированного твида от «Фенди» или от «Шанель». Мой взгляд скользнул к туфлям черные с золотом. От «Маноло Бланик». Этот жест, эти детали Я как будто видел, как она встречает гостей и принимает томные позы во время своих изысканных обедов. Тут же в памяти всплыли и другие картины. Мой отец называл меня ласково «попиком», а потом сажал в дальний конец стола. Мать при моем приближении отстранялась, опасаясь, что я помну ее платье. А я чувствовал молчаливую гордость, видя, какие они жалкие материалисты и как они от меня далеки.
Мы не обедали вместе уже несколько недель.
Она всегда прибегала к нежным интонациям, чтобы упреки выглядели более утонченными. Свои обиды она выставляла напоказ, но сама в них не верила. Моя мать, которая жила только ради модных нарядов и приемов, заметно продвинулась в актерском мастерстве.
Мне жаль, сказал я, только чтобы сменить тему. Я и не заметил, как летит время.
Ты меня не любишь.
У нее был дар привносить трагические нотки в самые простые высказывания. На сей раз она произнесла это тоном капризной девочки. Я сосредоточился на запахе мокрого плюща и свежевыкрашенных стен.
По большому счету ты никого не любишь.
Наоборот, я люблю всех.
Вот я и говорю. Твоя любовь всеобщая, абстрактная. Это своего рода теория. Ты ведь так и не познакомил меня со своей девушкой.
Я смотрел на косые струи дождя, образовавшие завесу за перилами лестницы.
Мы говорили об этом уже тысячу раз, и моя работа тут ни при чем. Я стараюсь любить других. Всех остальных.
Даже преступников?
Особенно преступников.
Она запахнула пальто. Я смотрел на ее точеный профиль, на прядки медных волос.
Ты прямо как психоаналитик, произнесла она, раздаешь любовь всем и не отдаешь никому. Любовь, дорогой мой, это когда рискуешь своей шкурой ради другого.
Не думаю, что она имела право мне это говорить. Тем не менее я пересилил себя: наверное, в ее словах был скрытый смысл.
Обретя Бога, я нашел живой источник. Источник любви, который не иссякнет никогда и который должен рождать в других ответную любовь.
Опять твои проповеди. Ты живешь в другом мире, Матье.
В тот день, когда ты поймешь, что эти слова не подвластны ни моде, ни эпохе
Не надо читать мне проповеди.
Внезапно меня поразило выражение ее лица:
мать была загорелая и элегантная, как обычно, но сквозь ее элегантность проступали усталость и тоска. У меня сжалось сердце.
Ты знаешь, сколько мне лет? вдруг спросила она. Я хочу сказать, на самом деле?
Это был один из самых тщательно охраняемых секретов в Париже. Когда я получил доступ к базам данных, то выяснил это в первую очередь. Чтобы доставить ей удовольствие, я сказал:
Пятьдесят пять, пятьдесят шесть
Шестьдесят пять.
Мне было тридцать пять. К тридцати годам у моей матери вдруг проснулся материнский инстинкт. Как раз тогда она во второй раз вышла замуж за моего отца. О том, чтобы завести ребенка, они договорились так же, как договаривались о покупке новой яхты или картины Пьера Сулажа. Мое рождение их ненадолго развлекло, но вскоре они от меня устали. Особенно мать, которой всегда быстро приедались собственные капризы. Всю ее энергию забирали эгоизм и праздность. Настоящее безразличие это тяжкий труд.