Хождение по мукам - Алексей Николаевич Толстой 21 стр.


Даша внимательно перечла эти последние строчки, и неожиданно шибко забилось сердце. Потом, с досады, она даже топнула ногой,  извольте радоваться: «Не то в Крыму, не то еще где-то» Отец действительно кошмарный человек, неряха и эгоист. Она скомкала его письмо и долго сидела у письменного столика, подперев подбородок. Потом стала читать то, что было от Кати:

«Помнишь, Данюша, я писала тебе о человеке, который за мной ходит. Вчера вечером в Люксембургском саду он подсел ко мне. Я вначале струсила, но осталась сидеть. Тогда он мне сказал: Я вас преследовал, я знаю ваше имя и кто вы такая. Но затем со мною случилось большое несчастье,  я вас полюбил. Я посмотрела на него,  сидит важно, лицо строгое, темное какое-то, обтянутое. Вы не должны бояться меня,  я старик, одинокий. У меня грудная жаба, каждую минуту я могу умереть. И вот такое несчастье. У него по щеке потекла слеза. Потом он проговорил, покачивая головой: О, какое милое, какое милое ваше лицо. Я сказала: Не преследуйте меня больше. И хотела уйти, но мне стало его жалко, я осталась и говорила с ним Он слушал и, закрыв глаза, покачивал головой. И представь себе, Данюша,  сегодня получаю от какой-то женщины, кажется от консьержки, где он жил, письмо Она, по его поручению, сообщает, что он умер ночью Ох, как это было страшно Вот и сейчас подошла к окну, на улице тысячи, тысячи огней, катятся экипажи, люди идут между деревьями. После дождя туманно. И мне кажется, что все это уже бывшее, все умерло, эти люди мертвые, будто я вижу то, что кончилось, а того, что происходит сейчас, когда стою и гляжу,  не вижу, но знаю, что все кончилось. Должно быть, мне совсем плохо. Иногда лягу и плачу,  жалко жизни, зачем прошла. Было какое ни на есть, но все-таки счастье, любимые люди,  и следа не осталось И сердце во мне стало сухонькое высохло. Я знаю, Даша, предстоит еще какое-то большое горе, и все это в расплату за то, что мы все жили дурно».

Даша показала это письмо Николаю Ивановичу.

Даша показала это письмо Николаю Ивановичу.

Читая, он принялся вздыхать, потом заговорил о том, что он всегда чувствовал вину свою перед Катей.

 Я видел,  мы живем дурно, эти непрерывные удовольствия кончатся когда-нибудь взрывом отчаяния. Но что я мог поделать, если занятие моей жизни, и Катиной, и всех, кто нас окружал,  веселиться. Иногда, здесь, гляжу на море и думаю: существует какая-то Россия, пашет землю, пасет скот, долбит уголь, ткет, кует, строит, существуют люди, которые заставляют ее все это делать, а мы какие-то третьи, умственная аристократия страны, интеллигенты,  мы ни с какой стороны этой России не касаемся. Она нас содержит. Мы папильоны. Это трагедия. Попробуй я, например, разводить овощи или еще что-нибудь полезное,  ничего не выйдет. Я обречен до конца дней порхать папильоном. Конечно, мы пишем книги, произносим речи, делаем политику, но это все тоже входит в круг времяпрепровождения, даже тогда, когда гложет совесть. У Катюши эти непрерывные удовольствия кончились душевным опустошением. Иначе и не могло быть Ах, если бы ты знала, какая это была прелестная, нежная и кроткая женщина! Я развратил ее, опустошил Да, ты права, нужно к ней ехать

Ехать в Париж решено было обоим и немедленно, как только получатся заграничные паспорта. После обеда Николай Иванович ушел в город, а Даша принялась переделывать в дорогу соломенную шляпу, но только разорила ее и подарила горничной. Потом написала письмо отцу и в сумерки прилегла на постель,  такая внезапно напала усталость,  положила ладонь под щеку и слушала, как шумит море, все отдаленнее, все приятнее.

Потом показалось, что кто-то наклонился над ней, отвел с лица прядь волос и поцеловал в глаза, в щеки, в уголки губ, легко одним дыханием. По всему телу разлилась сладость этого поцелуя. Даша медленно пробудилась. В открытое окно виднелись редкие звезды, и ветерок, залетев, зашелестел листками письма. Затем из-за стены появилась человеческая фигура, облокотилась снаружи на подоконник и глядела на Дашу.

Тогда Даша проснулась совсем, села и поднесла руки к груди, где было расстегнуто платье.

 Что вам нужно?  спросила она едва слышно. Человек в окне голосом Бессонова проговорил:

 Я вас ждал на берегу. Почему вы не пришли? Боитесь?

Даша ответила, помолчав:

 Да.

Тогда он перелез через подоконник, отодвинул стол и подошел к кровати:

 Я провел омерзительную ночь,  я хотел повеситься. В вас есть хоть какое-нибудь чувство ко мне?

Даша покачала головой, но губ не раскрыла.

 Слушайте, Дарья Дмитриевна, не сегодня, завтра, через год,  это должно случиться. Я не могу без вас существовать. Не заставляйте меня терять образ человеческий.  Он говорил тихо и хрипло и подошел к Даше совсем близко. Она вдруг глубоко, коротко вздохнула и продолжала глядеть ему в лицо.  Все, что я вчера говорил,  вранье Я жестоко страдаю У меня нет силы вытравить память о вас Будьте моей женой

Он наклонился к Даше, вдыхая ее запах, положив руку сзади ей на шею, и прильнул к губам. Даша уперлась в грудь ему, но руки ее согнулись. Тогда в оцепеневшем сознании прошла спокойная мысль: «Это то, чего я боялась и хотела, но это похоже на убийство» Отвернув лицо, она слушала, как Бессонов, дыша вином, бормотал ей что-то на ухо. И Даша подумала: «Точно так же было у него с Катей». И тогда уже ясный, рассудительный холодок поджал все тело, и резче стал запах вина, и омерзительнее бормотанье.

 Пустите-ка,  проговорила она, с силой отстранила Бессонова и, отойдя к двери, застегнула наконец ворот на платье.

Тогда Бессоновым овладело бешенство: схватив Дашу за руки, он притянул ее к себе и стал целовать в горло. Она, сжав губы, молча боролась. Когда же он поднял ее и понес,  Даша проговорила быстрым шепотом:

 Никогда в жизни, хоть умрите

Она с силой оттолкнула его, освободилась и стала у стены. Все еще трудно дыша, он опустился на стул и сидел неподвижно. Даша поглаживала руки в тех местах, где были следы пальцев.

 Не нужно было спешить,  сказал Бессонов.

Она ответила:

 Вы мне омерзительны.

Он сейчас же положил голову боком на спинку стула. Даша сказала:

 Вы с ума сошли Уходите же

И повторила это несколько раз. Он наконец понял, поднялся и тяжело, неловко вылез через окно. Даша затворила ставни и принялась ходить по темной комнате. Эта ночь была проведена плохо.

Под утро Николай Иванович, шлепая босиком, подошел к двери, спросил заспанным голосом:

 У тебя зубы, что ли, болят, Даша?

 Нет.

 А что это за шум был ночью?

 Не знаю.

Он, пробормотав: «Удивительное дело», ушел. Даша не могла ни присесть, ни лечь,  только ходила, ходила от окна до двери, чтобы утомить в себе это острое, как зубная боль, отвращение к себе. Если бы Бессонов совладал с ней,  кажется, было бы лучше. И с отчаянной болью она вспоминала белый, залитый солнцем пароход и еще то, как в осиннике ворковал, бормотал, все лгал, все лгал покинутый любовник, уверяя, что Даша влюблена. Оглядываясь на белевшую в сумраке постель, страшное место, где только что лицо человеческое превращалось в песью морду, Даша чувствовала, что жить с этим знанием нельзя. Какую бы угодно взяла муку на себя,  только бы не чувствовать этой брезгливости. Горела голова, и хотелось точно содрать с лица, с шеи, со всего тела паутину.

Наконец свет сквозь ставни стал совсем яркий. В доме начали хлопать дверьми, чей-то звонкий голос позвал: «Матреша, принеси воды» Проснулся Николай Иванович и за стеной чистил зубы. Даша ополоснула лицо и, надвинув на глаза шапочку, вышла на берег. Море было как молоко, песок сыроватый. Пахло водорослями. Даша повернула в поле и побрела вдоль дороги. Навстречу, поднимая пыльцу колесами, двигалась плетушка об одну лошадь. На козлах сидел татарин, позади него какой-то широкий человек, весь в белом. Взглянув, Даша подумала, как сквозь сон (от солнца, от усталости слипались глаза): «Вот еще хороший, счастливый человек, ну, и пускай его и хороший и счастливый»,  и она отошла с дороги. Вдруг из плетушки послышался испуганный голос:

 Дарья Дмитриевна!

Кто-то спрыгнул на землю и побежал. От этого голоса у Даши закатилось сердце, ослабли ноги. Она обернулась. К ней подбегал Телегин, загорелый, взволнованный, синеглазый, до того неожиданно родной, что Даша стремительно положила руки ему на грудь, прижалась лицом и громко, по-детски, заплакала.

Телегин твердо держал ее за плечи. Когда Даша срывающимся голосом попыталась что-то объяснить, он сказал:

 Пожалуйста, Дарья Дмитриевна, пожалуйста, потом. Это не важно

Парусиновый пиджак на груди у него промок от Дашиных слез. И ей стало легче.

 Вы к нам ехали?  спросила она.

 Да, я проститься приехал, Дарья Дмитриевна Вчера только узнал, что вы здесь, и вот хотел проститься

 Проститься?

 Призывают, ничего не поделаешь.

 Призывают?

 Разве вы ничего не слыхали?

 Нет.

 Война, оказывается, вот в чем дело-то.

Даша взглянула на него, поморгала и так в эту минуту ничего и не поняла

14

В кабинете редактора большой либеральной газеты «Слово народа» шло чрезвычайное редакционное заседание, и так как вчера законом спиртные напитки были запрещены, то к редакционному чаю, сверх обычая, были поданы коньяк и ром.

Матерые, бородатые либералы сидели в глубоких креслах, курили табак и чувствовали себя сбитыми с толку. Молодые сотрудники разместились на подоконниках и на знаменитом кожаном диване, оплоте оппозиции, про который один известный писатель выразился неосторожно, что там клопы.

Редактор, седой и румяный, английской повадки мужчина, говорил чеканным голосом,  слово к слову,  одну из своих замечательных речей, которая должна была и на самом деле дала линию поведения всей либеральной печати.

 Сложность нашей задачи в том, что, не отступая ни шагу от оппозиции царской власти, мы должны перед лицом опасности, грозящей целостности Российского государства, подать руку этой власти. Наш жест должен быть честным и открытым. Вопрос о вине царского правительства, вовлекшего Россию в войну, есть в эту минуту вопрос второстепенный. Мы должны победить, а затем судить виновных. Господа, в то время как мы здесь разговариваем, под Красноставом происходит кровопролитное сражение, куда в наш прорванный фронт брошена наша гвардия. Исход сражения еще не известен, но помнить надлежит, что опасность грозит Киеву. Нет сомнения, что война не может продолжиться долее трех-четырех месяцев, и какой бы ни был ее исход,  мы с гордо поднятой головой скажем царскому правительству: в тяжелый час мы были с вами, теперь мы потребуем вас к ответу

Один из старейших членов редакции Белосветов, пишущий по земскому вопросу, не выдержав, воскликнул вне себя:

Назад Дальше