Гамбургский счет: Статьи воспоминания эссе (19141933) - Шкловский Виктор Борисович 40 стр.


Иванов женат, у него недавно родилась дочка.

Есть среди серапионов теоретик Илья Груздев, ученик Бориса Эйхенбаума и Ю. Тынянова.

К концу зимы пришел еще один поэт Николай Тихонов. Из кавалеристов-красноармейцев.

Ему 25 лет, кажется, что у него пепельные волосы, а он на самом деле седой блондин. Глаза открытые, серые или голубые. Пишет хорошие стихи. Живет внизу, в обезьяннике с Всеволодом Рождественским. Хорошо Тихонов рассказывает про лошадей. Как, например, немецкие лошади, взятые в плен, саботировали и изменяли.

Еще есть Константин Федин. Тот из плена пришел, из германского. Революцию пропустил. В плену сидел. Хороший малый, только традиционен немного.

Вот я впустил в свою книжку серапионов. Жил с ними в одном доме. И я думаю, что Государственное политическое управление не рассердится на них за то, что я пил с ними чай. Росли серапионы трудно, если бы не Горький, пропали бы. Алексей Максимович отнесся к ним сразу очень серьезно. Они в себя больше поверили, Горький чужую рукопись почти всегда понимает, у него на новых писателей удача.

Не вытопталась, не скокошилась еще Россия. Растут в ней люди, как овес через лапоть.

Будут жить великая русская литература и великая русская наука.

Пока серапионы на своих вечерах каждую пятницу едят хлеб, курят папиросы и играют после в жмурки. Господи, до чего крепки люди! И никто не видит, чем нагружен человек по его следу, только след бывает то мельче, то глубже.

Не хватило пролетариата, а не то сохранились бы еще металлисты.

Видал я в России и любовь к машине, к настоящей материальной культуре сегодняшнего дня.

В зиму 1922 года шел я по Захарьевской. На Захарьевской помещается Автогуж. Сейчас его уже нет, там он, кажется, целиком ликвидирован.

Ко мне подошел молодой человек в костюме шофера. «Здравствуйте,  говорит,  господин инструктор».

Называет свою фамилию. Ученик из школы шоферов.

«Господин инструктор,  говорит ученик и идет рядом со мной,  вы не в партии?» Под партийным в России подразумевают, обыкновенно, большевика.

«Нет,  говорю,  я в Институте истории искусств».

«Господин инструктор,  говорит ученик и идет рядом со мной, а знал меня только по школе,  машины пропадают, станки ржавеют, готовые отливки лежат брошены, я в партии, я не могу смотреть. Господин инструктор, почему вы с нами не работаете?»

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

«Господин инструктор,  говорит ученик и идет рядом со мной, а знал меня только по школе,  машины пропадают, станки ржавеют, готовые отливки лежат брошены, я в партии, я не могу смотреть. Господин инструктор, почему вы с нами не работаете?»

Я не знал, что ему ответить.

Люди, держащиеся за станки, всегда правы. Эти люди прорастут, как семена. Рассказывают, что в Саратовской губернии взошел хлеб от прошлогоднего посева. Так вырастет и новая русская культура.

Кончиться можем только мы, Россия продолжается.

Кричать же и торопить нельзя.

В 1913 году был в цирке Чинизелли следующий случай. Один акробат придумал номер, состоящий в том, что он прыгал с трапеции, надев петлю на шею. Шея у него была крепкая, узел петли приходился на затылке, очевидно, сама петля проходила под подбородком, и он потом вынимал из петли голову, лез вверх и делал с трапеции публике ручкой. Номер назывался «Человек с железной шеей». Раз он ошибся, петля попала на горло, и человек повис повешенный. Началась паника. Принесли лестницы. Не хватает. Полезли к нему, но забыли взять с собой нож. Долез до него акробат, а из петли вынуть не может. Публика воет, а «Человек с железной шеей» висит и висит.

С галерки, в одной верхней ложе встает между тем человек купеческого склада, крупный, по всей вероятности, добрый, протягивает руки и кричит, обращаясь к висящему: «Слезайте моя жена плачет!»

Факт.

Весна в Петербурге 1922 года была ранняя. Последние годы весна всегда бывает ранняя, но мешают морозы. Это от того, что мы принимаем каждую оттепель за весну.

Холодно, не хватает сил. Когда дует теплый ветер, это как птицы с земли для Колумба.

Весна, весна,  кричат матросы на палубах.

Эйхенбаум говорит, что главное отличие революционной жизни от обычной то, что теперь все ощущается. Жизнь стала искусством. Весна это жизнь. Я думаю, что голодная корова в хлеву не так радовалась весне, как мы.

Весна, то есть оттепель на самом деле был лишь март,  наступала.

Уже Давид Выгодский, живший в квартире 56 Дома искусств, открыл окно на улицу, чтобы согреться.

И действительно, чернила в чернильнице на его письменном столе растаяли.

Вот в такую теплую ночь и ушел я вместе с санками от освещенных окон своей квартиры.

Ночевал у знакомых, им ничего не сказал. Утром пошел в Государственное издательство взять разрешение на выход книги «Эпилог».

В Госиздате еще ничего не знали, но пришел туда случайно один знакомый и сказал: «У вас засада».

Я жил в Питере еще две недели. Только переменил пальто. Ареста я боялся не сильно. Кому нужно меня арестовывать? Мой арест дело случайное. Его придумал человек без ремесла Семенов.

Из-за него я должен был оставить жену и товарищей.

Оттепель мешала уйти по льду.

Потом подморозило. На льду было туманно.

Я вышел к рыбачьей будке. Потом отвели меня в карантин.

Не хочу писать о всем этом.

Помню: легально приехала в карантин одна старуха 60 70 лет.

Она восхищалась всем. Увидит хлеб:

Ах, хлеб.

На масло и на печку она молилась.

А я спал целый день в карантине.

Ночью кричал. Мне казалось, что в руке у меня рвется бомба.

Ехал потом на пароходе в Штеттин. Чайки летели за нами.

По-моему, они устроили слежку за пароходом.

Крылья у них гнутся, как жесть.

Голос у них как у мотоциклетки.

Вместо эпилога

Дальше Германия. Раздавленная Германия. Триста тысяч русских в Берлине.

Русские рестораны, в которых служат морские офицеры.

Сидит в таком ресторане бывший генерал и заказывает бывшим офицерам борщ. Говорит по-немецки.

Они говорят по-русски напоминают ему. Ничего, будут лучше служить.

Мы обратились за границей в нацию румын и цыган. Русская культура отказалась эмигрировать, мы уехали без нее. Книга в Германии идет, больше Краснов «За чертополохом»{128}.

Теория поэзии никому не нужна.

Мы вынулись из России, как решето из воды.

Темен непонятный дым северного рабочего Берлина.

Дым стоит над серой водой Гамбурга.

Зыблется непонятная Германия.

Понятен в Берлине один Вестен. Здесь широкие улицы, натертые автомобильными шинами асфальты. Он понятен, понятно, что скоро не будет его.

А как тяжело смотреть на немца. На учителя, врача, интеллигента, приказчика.

Они начинают свою темную петлистую дорогу, между западом и севером.

Революцией и тем, кто против нее.

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Революцией и тем, кто против нее.

Развалилась старая Германия.

Обломки старого войска занимаются по кафе педерастией.

Улицы полны плохо починенными калеками.

Триста тысяч русских разных национальностей бродят в трещинах гибнущего города.

Музыка в кафе.

Нация официантов и певцов среди нации побежденных.

А в темных общественных уборных Берлина мужчины занимаются друг с другом онанизмом. У них низкая валюта, голод, и страна гибнет.

И медленно, подъедая оставшееся, проходят через них иностранцы.

Теперь я знаю, каким безумием была та война, в которой я, как заведенный, бежал в атаке через поле.

Простая вещь, прямая и элементарная.

Долой империализм.

Да здравствует братство народов.

Если гибнуть, так уж за это.

Неужели за этим знанием я ездил так далеко.

Кухня царя

Послесловие

Сидел и смеялся.

Потому что есть сказка.

Некий царь был могуч. Тысяча верблюдов возила его кухню, и другая тысяча припасы для кухни, и третья тысяча поваров.

Была война, и разбили царя.

Сидел он в плену, в крепких оковах.

Ел из котелка.

Бежала мимо собака, сбила котелок, запуталась сама в дужке и унесла котелок на себе.

Царь засмеялся.

Спросила стража: «Почему ты смеешься?»

Царь сказал: «Тысяча верблюдов возила мою кухню, и другая тысяча возила припасы для нее, и третья тысяча возила поваров. А сейчас одна собака на хвосте унесла мою кухню».

Сидел и смеялся.

В 1917 году я хотел счастья для России, в 1918 году я хотел счастья для всего мира, меньшего не брал. Сейчас я хочу одного: самому вернуться в Россию.

Здесь конец хода коня.


К о н ь   п о в о р а ч и в а е т   г о л о в у   и   с м е е т с я.

Гамбургский счет

Пробники

Чаплин говорил, что наиболее комичен человек тогда, когда он в невероятном положении притворяется, что будто бы ничего не произошло.

Комичен, например, человек, который, вися вниз головой, пытается оправить свой галстук.

Есть твердые списки того, о чем можно и о чем нельзя писать.

В общем, все пишут, оправляя свой галстук.

Я напишу о пробниках, о них никто не писал, а они, может быть, обижаются.

Когда случают лошадей, это очень неприлично, но без этого лошадей бы не было, то часто кобыла нервничает, она переживает защитный рефлекс и не дается. Она даже может лягнуть жеребца.

Заводской жеребец не предназначен для любовных интриг, его путь должен быть усыпан розами, и только переутомление может прекратить его роман.

Тогда берут малорослого жеребца, душа у него, может быть, самая красивая, и подпускают к кобыле.

Они флиртуют друг с другом, но как только начинают сговариваться (не в прямом значении этого слова), как бедного жеребца тащат за шиворот прочь, а к самке подпускают производителя.

Первого жеребца зовут пробник.

Ремесло пробника тяжелое, и, говорят, они иногда даже кончают сумасшествием и самоубийством.

Не знаю, оправляет ли пробник на себе галстук.

Русская интеллигенция сыграла в русской истории роль пробников.

Такова судьба промежуточных групп.

Но и раньше вся русская литература была посвящена описаниям переживаний пробников.

Писатели тщательно рассказывали, каким именно образом их герои не получили того, к чему они стремились.

И оправляли галстук.

Увы, даже герои Льва Толстого, в «Казаках», «Войне и мире» и «Анне Карениной», любимые герои,  пробники.

Сейчас же русская эмиграция это организации политических пробников, не имеющих классового самосознания.

А я устал.

Кроме того, у меня нет застарелой привычки к галстуку.

Торжественно слагаю с себя чин и звание русского интеллигента.

Я ни перед кем не ответствен и ничего не знаю, кроме нескольких приемов своего мастерства. Я ни к кому не иду на службу, но хочу присоединяться к толпе просто работающих людей, ремесло писателя не дает человеку бо́льшего права на управление думами людей, чем ремесло сапожника. Долой пробников.

Назад Дальше