Вот Чехов никогда не занялся бы этой работой. Ему художественно нужны были эти фразы именно в их противоречии.
Бунинская школа, более поздняя по времени, примитивнее по строению; она напоминает мне то, что в лингвистике называется орфографическим произношением. При таком произношении говорящий вычеканивает звуки, не существующие в живой речи. Такая речь характерна для интеллигентов больших городов, в частности для Питера, где нет местного диалекта.
Иван Бунин говорит, как пишет, и поэтому по справедливости заслуживает названия классического писателя.
Не он один, конечно, представляет собой носителей традиций психологической новеллы.
Но некоторые из друзей И. Бунина, желая продолжать старую русскую прозу, сами уже давно находятся на иных путях.
Таким мнимым эпигоном является Алексей Толстой{142}.
Темы у него как будто бытовые, и манера писать, правда, сейчас неровная, ломкая, но все же как будто старая.
Но у людей, подходящих к А. Толстому как к бытовику, он вызывает сейчас же сомнения.
Полный, рослый, похожий на пышно взошедший и непропеченный ситный, Алексей Толстой как будто представляет сейчас собой старые традиции русской литературы. Превосходный, чистый и плавный русский язык, знание быта делают его для широких читательских масс тем же, чем служил для московского зрителя Малый театр, для ленинградского Александринка.
Тут даже помогает имя и фамилия: Алексей Толстой; и кажется, что это он написал «Царя Федора Иоанновича» и «Князя Серебряного». Полный и бритый, с баритоном и привычной литературной фамилией, Алексей Толстой как будто судьбой предназначен для того, чтобы от него, как от неподвижного камня, отсчитывали путь, пройденный русской литературой. К счастью для писателя, это иллюзия. Алексей Толстой изменяется, и очень быстро. И, кроме строения фразы, скоро в нем не останется ничего традиционного.
Корней Иванович Чуковский в остроумной статье{143} указывал на любовь А. Толстого к изображению глупых людей.
Действительно, поведение героев у А. Толстого странное. Они разводят лягушек, покупают верблюдов стадами, устраивают раковые заводы, изобретают утюг для прочистки зимних дорог, в лучшем случае летят на Марс.
Алексей Толстой свои литературные вкусы мог сверять со вкусами многих занимающихся философией людей. Если Чуковский остался провинциальным журналистом, пришельцем в высокой литературе, то А. Толстой пришел из «башни Вячеслава Иванова». Вячеслав Иванов, проф. Е. Аничков, Андрей Белый, Зиновьева-Аннибал, Гумилев, Михаил Кузмин товарищи Алексея Толстого.
Навыки и традиции русского символизма ему должны быть знакомы.
У А. Толстого есть даже маленькая, очень непонятная теоретическая работа «Восхождение и нисхождение», написана она про Гумилева.
Таким образом, А. Толстому легко было бы придать своим героям обычный вид, а не изображать их в виде чудящих детей.
Конечно, разведение лягушек, и утюги, запряженные шестеркой лошадей, могут находиться в семейных традициях автора.
«Детство Никиты», например, вероятно, содержит в себе много автобиографических черт.
Мать А. Толстого, если я не ошибаюсь, а память у меня хорошая, была детской писательницей, пишущей под псевдонимом «Бромлей». Она печатала в «Роднике» (год забыл кажется, лет двадцать тому назад) вещь, детально похожую на «Детство Никиты». Повторяются подробности выезда «лягушачьего адмирал» и фигуры учителя{144}.
Но автобиография служит для писателя только местом, откуда он берет свой материал.
«Детство Никиты» поразительно (оно лучше) не похоже на вещь матери автора.
Но на сравнения найдутся другие специалисты.
Алексей Толстой человек большого таланта и сознания своей авторской величины.
По заданиям он напоминает Андрея Белого.
Тот пишет «Эпопею» А. Толстой пишет «Трилогию».
Задания грандиозные.
И вообще Алексей Толстой умеет пофилософствовать. У него в «Аэлите» есть своя теория времени, не такая, как у Эйнштейна.
Но герои у него действительно глупые, и это им не вредит.
Алексей Толстой человек живой и неоднократно пробовал разные жанры.
Одной из попыток является «Аэлита».
«Аэлита» прежде всего неприкрытое подражание Уэллсу.
Марс похож на уэллсовскую Луну, и сам жанр научно-бытового романа взят не с Луны, а с Уэллса.
«Аэлита» прежде всего неприкрытое подражание Уэллсу.
Марс похож на уэллсовскую Луну, и сам жанр научно-бытового романа взят не с Луны, а с Уэллса.
Правда, у Уэллса мы не найдем прототипа для Гусева, но он есть у Жюль Верна.
Это Паспарту из «В 80 дней вокруг света» вообще, традиционный тип слуги, ведущего интригу.
На Марсе, конечно, ничего не придумано.
С Фламмариона пошло описание разных звезд начинать с момента агонии тамошнего человечества: осталась там обыкновенно одна прекрасная женщина, и ходит она голая.
В «Аэлите» скучно и ненаполненно.
У Уэллса все это проходило бы гораздо интереснее. Дело в том, что Уэллс работает одним очень умным приемом.
Обычно у него изобретением владеет не изобретатель, а случайный человек.
Это есть в «Первых людях на Луне», в «Войне в воздухе», отчасти в «Борьбе миров».
Получается своеобразная сюжетная ирония: вещь умней человека. Она увеличивается и вырастает на его фоне. Глупость владельца вещи дает ей собственную ее судьбу, а рассказ его, рассказ непонимающего человека, у которого подробности как будто выплывают случайно, не навязываются читателю, это старый, почти всегда верный прием.
У Алексея Толстого «Аэлита» сделана слишком умно. Рассказывается история завоевания Марса (взятая у теософов) {145}, изобретатель действует сам, но его изобретение (ракета для междупланетных сообщений) исчерпано к прибытию на Марс, и ему остается только банальный роман.
Правда, уэллсовская схема местами повторяется: возвращением на Землю заведывает не Лось, а Гусев (спутник, как у Уэллса), Аэлита посылает на землю телеграммы, как Кавор, но телеграммы ее любовные, связанные не с Марсом, а только с изобретателем.
Вещь получается пустая, ненаполненная.
И в новых вещах Алексей Толстой вернулся к своему старому кладу глупому человеку.
Что такое глупый человек у А. Толстого?
Это занимательность действия при отсутствии психологической мотивировки или при парадоксальности ее.
Раковые заводы, китайские вазы в пустой квартире все это занимательно, как рассказы о чудаках и лжецах, уже давно исподволь стремящихся занять свое место в русской литературе (Писемский, Лесков).
Психология уже не удовлетворяет автора, и глупость и чудачество понадобились литературе как отрицательная мотивировка в виде анекдота.
Заика плохой, но традиционный участник водевиля, иностранец еще более традиционен уже и в комедии, которую мы привыкли уважать.
Этот прием каноничен для итальянской комедии и для Мольера.
Глупый герой имеет сейчас шансы на долгий успех.
Он замаскированное признание конца традиционного сюжета, работающего с психологическими величинами.
Отсюда возможен переход и к герою, только обозначенному, как в сказке, к случайному носителю диковинных приключений.
Возрождается даже, конечно, шутливо сказочная мотивировка приключений талисман, как в арабской сказке.
Герой новой повести Алексея Толстого «Ибикус» почти не существует.
Это геометрическое место приложения сил, а не человек.
Вместо характеристики героя появляются заявления о его нехарактерности.
«На улице его часто смешивали с кем-нибудь другим, и в этих случаях он предупредительно заявлял:
Виноват, вы обмишурились, я Невзоров».
Приключения Невзорова вызваны, конечно, революцией, но для выбора одного Невзорова из числа других А. Толстому понадобилось и «колдовство», да еще двойное.
Сперва предсказание цыганки, потом гадание на картах девицы Ленорман.
Любопытно было бы сравнить это «колдовство» с предсказанием цыганки в последнем романе Василия Каменского «27 приключений Хорта Джойса».
И вот, наконец, пущен в дело никакой герой. Он не новичок в литературе.
Принято было удивляться на серость Жиль Блаза (герой романа Лесажа), а Жиль Блаз сер потому, что его и такого хватает на приключения.
Важно сейчас в герое одно: предсказание судьбы, увеличивающееся число приключений и бесцветность, дающая возможность ставить героя в любые условия и связывать им любые приключения.
Нужно избегать соблазна обеднять писателя, закреплять отдельные моменты его эволюции как окончательные данные его стиля.
Примерный путь Алексея Толстого, с этой оговоркой, может быть намечен так: от «глупого» героя, мотивирующего занимательность подробностей и изменяющего обычную психологию традиционной формы, через попытку фантастического романа, не удавшегося благодаря неверной копировке чужой формы, к авантюрной повести «без героя».
И, одновременно, полной неудачей у Алексея Толстого кончилась попытка воспроизведения старого романа в мучительно скучном «Хождении по мукам» первой части «романной трилогии». Если взять материал (революция), то «Ибикус» и есть вторая часть трилогии, так получается по времени, но какая перемена в манере писать, в обращении с героем.
Алексей Толстой стал новым писателем, сам не замечая этого. Так мы не замечаем своего движения по Вселенной, продвигаясь в ней вместе с Землей.
Есть сказка о том, как мужик обманул медведя, сговорившись сперва «тебе корешки, а мне вершки» и посеявши рожь, а потом «тебе вершки, а мне корешки», но на этот раз посеявши репу.
Корешки и вершки то, что едят, и то, что бросают, имеют в истории искусства свое место.
Люди, стремящиеся к Островскому и Пушкину одновременно, желающие быть иностранцами из Парижа и Лондона, обречены есть ботву репы и корни ржи.
Я думаю, что многие читали записную книжку Чехова.
Это веселая, прекрасная, умная и талантливая книга. В ней Чехов производит эксперименты, заготовляет материал для будущих вещей. Современный писатель не написал бы многих рассказов Чехова, но, наверное, напечатал бы его записную книжку.
Роли корешков и вершков перемешались, медведь опять обманут, формы искусства проходят, как Крестовые походы.
Сюжетное строение никогда не было сильным местом русской литературы. В настоящее время сильная струя русской прозы идет на вытеснение сюжета, на создание бессюжетных (что, конечно, не значит бесформенных) прозаических вещей. Старая проза отменяется.
«Вместо «ерунды в повестях» выбросить бы из журналов эту новейшую беллетристику и вместо нее
Ну печатать дело: науку, рассуждения, философию.
Но иногда, а впрочем, лучше в отдельных книгах, вот воспроизвести чемодан старых писем» («Опавшие листья», с. 216).
Так писал В. Розанов и сам создал такую новую прозу в своих трех книгах: «Уединенное» и два короба «Опавших листьев».