В вечерних новостях сплошной комплот:
угрозы, козни мировых держав,
что продают единоверных братьев,
у берегов страны турецкий флот!
И худшего (как будто) избежав,
мы уступаем честь свою утратив.
Почти лишенная ручьев и рек
полоска суши лепится с трудом
на карте мира где-нибудь на врезке.
Едва пустивший корни имярек
здесь узнает, что стал для всех врагом,
он самоощущает по-еврейски.
Весь край перевоеван от и до,
о чем и камни рассказать могли б
в сухих садах с добавкой олеандров:
великий фараон у Мегиддо,
у стен столицы сам Синаххериб,
а позже Кир и пара Александров.
Последний был из наших: иудей.
Фамилия его была Яннай.
Народ его не полюбил за вредность.
Он перерезал множество людей
(из тех, кому он не сказал: «Канай
отсюда на хрен»). Такова конкретность
творящихся или творимых дел
Смотрю навстречу завтрашнему дню,
слегка оскалив сточенные зубы.
Я в настоящем что-то проглядел.
А этот заберет мою родню,
и все его поползновенья грубы.
Дома циклопической кладки.
Деревья тропической складки
просторные, как веранды,
узорные жакаранды.
И полдень июля, похожий
на прочие, выбелит плиты;
смягчен левантийскою ленью,
замедлит каленые стрелы.
Обтянуты смуглою кожей
конечности, полуприкрыты;
готовые к совокупленью,
все особи половозрелы.
И в полдень, под купами сада,
где ящериц брачные игры
и так ветерок обдувает
под сенью широкой оливы,
пластами слежалась прохлада,
все беды бумажные тигры,
и лучше едва ли бывает
Запомнится день как счастливый.
Июль 2010, Тель-Авив
Катя Капович
ЧЕРНОСТОП
Вы думаете об отчизне,
вас с этим поздравляю я,
а у меня чудные мысли
и даже им я не верна.
И каждый раз я изменяю
то этой мысли, то другой,
как будто варежки теряю
в снегу бесчисленной зимой.
Как будто сею из карманов
рукою холодной серебро,
дыша туманом и обманом,
и нет отчизны. Ничего.
Бог пуританский ироничен к метрике,
подумаешь, застыв с утра в воротах,
что мы викторианские помещики,
переселенцы на больших болотах.
По черностопу ходят псы охотничьи,
пугая стаи чуть охрипших галок,
и на ветру усадьбы как с иголочки
с огромным серым дымом на порталах.
Здесь по-простому чествуются праздники,
здесь и не празднуют, похоже,
у дней простые стоптанные задники,
с резиной эдисоновой подошвы.
А ты сверли мерцанье однозвёздное,
точи огонь и возводи стропила,
и тайну навсегда храни морозную
для жизни строгой, строгой и унылой.
Голубоглазо стеклышко бессмертия,
шуршат часы с докучным опозданьем
Пойдем, викторианское наследие,
ирония моя, потараканим.
Младой любовник, не к тебе
так нынче ластится Лаиса,
ногами, выбритыми чисто,
ласкает ноги в простыне.
Окурок красный притушив,
ласкается к тому, кто прежде
любил ее, пока был жив,
такой слепой любовью нежной.
Послушай звон этих пружин.
Человек загибается от пустяка,
как от куклы отламывается рука,
и об этом Толстой с убедительной силой
рассказал, написавши Иван Ильича.
Там столы и комоды стоят вкруг могилы,
сослуживцы не видят, как слезы текут,
и напрасно на цыпочках ходит верзила,
заложивши за пояс взъерошенный кнут.
Так откуда тогда этот свет на прощанье?
Что изменит он в мире, где ужас и хлад,
где жена уже смотрит пустыми глазами,
просит морфий испить? Если этим назад
пустяком бесполезным, бей, боль, ниоткуда,
говори абсолютную правду в глаза,
или веру верни в абсолютное чудо
А вот это вот боль отвечает нельзя.
Мне нравится тусклая звездочка,
мне нравится ветер сырой,
мне нравится белая лодочка
над синей, прилежной рекой.
Мне нравится легкое, быстрое
теченье холодной воды
всё то, что подальше от истины
и ближе к бессмысленности.
И что мне особенно нравится,
с уходом к другим берегам,
все точно таким же останется,
та можешь проверить и сам.
Дай синих сосен вековые космы
на дни пустые после снегопада,
когда они белы, немы, морозны,
живая корабельная ограда.
Дай белое от снега расстоянье,
огромное одно, без перебоя,
чтоб к небу семимильными шагами
дорогою идти навек пустою.
Меж нами с миром лишь молчанья пропасть
на долгий отзвук мостовой булыжной,
лишь солнца покатившегося обруч,
который я в другом краю увижу.
И вспомню, как во дни паденья ртути
торжественно вдали синеют горы,
такие равнодушные до грусти
к открывшемуся на краю простору.
Евгений Морозов
Евгений Морозов
ПОГАДАЙ ПО ПАЧКЕ СИГАРЕТНОЙ
Ночью, посещая холодильник,
если сном разжиться не дано,
тихо, как крадущийся насильник,
помолись о чём-нибудь в окно,
но не так, чтоб крепко об пол биться,
будучи виною прокажён,
а с колбасным тубусом в деснице
и лохматой шуйцею с ножом.
Будешь ты прощён за всё былое,
если и не богом, то собой
без куренья свеч у аналоя
прямо в кухне тесно-голубой,
ибо самой чёрной полосою
прогулялась мысль твоя, когда
колбасой с солёною слезою
подавился тихо от стыда.
Совесть, сотрапезник ненасытный,
крест тебе на шею, в руки флаг:
даже за рутинною молитвой
и едой священной что ж ты так?
Кристальная, горняя, верная речь,
как вкрадчивы ритмы твои,
когда начинаешь трагически течь
из гулкой чугунной змеи
систем утопленья в глубинах времён,
о камень на сердце дробясь
на тысячу смыслов, частей и сторон
и мудрую ржавую грязь.
В минуту, когда поезда на мосту
взрывают последним «прости»,
ты учишь ручного моллюска во рту
скользить по ночному пути
скалистых зубов и сырой полутьмы
и бездны, где смерть сожжена
звездою, в которой рождаемся мы
из хаоса, как из зерна.
У прожжённых героев в конце ЖэЗэЭла
много яркой алхимии для
выделения духа из плотного тела
эшафот, богадельня, петля.
На глазах у читателя звонкая сила
разобьётся о высшее зло:
ибо сколько же можно, чтоб вечно катило,
поддувало и в гору везло.
Как на птицу летящую смотрит с ехидцей
полу-отпрыск ужа и ежа,
территорию личной своей психбольницы
за колючею правдой держа,
так порой очень странно, что с юности ранней
все геройские подвиги те
почивают средь залежей трубных изданий
о дерзании и борзоте.
И кому было дело, что жизнью простою
жил герой и спускался в подвал,
где от сложенных крыльев страдал ломотою
под лопаткой и нимб пропивал.
Погадай по пачке сигаретной,
отчего запнёшься и умрёшь,
человек, проживший много лет, но
мало в чём раскаявшийся всё ж.
Зачерпни рекламного парада,
помечтай, что купишь, а чего
за многообразием не надо,
человек, хотящий одного.
Заключи по лицам-монолитам,
от кого в какую кутерьму
понесёшь любовь и будешь битым,
человек, поверивший всему.
Человек земной, прямоходящий,
лгущий, жгущий прущею толпой,
человек, живущий к пользе вящей,
человек смотрящий и слепой.
Я тебя люблю, когда из мая
в колыбель сорвёшься как звезда
и пищишь ещё не понимая,
кто ты и откуда и куда.
Антон Нечаев
Я ВНЕ
Заходя в комнату, выключаешь свет.
Никого нет. Значит, и меня нет.
Свет это топот, тепло, жилье,
свет это все отобранное мое
прошлое
Земля с похмелья
встала на дыбы
и не пустила
самосвал на стройку.
Дом обветшал,
хотя его и крышей не покрыли.
Остатки племени
связали из травы
веревку
и, обернувшись ею,
сели на житье.
Лес горевал, что он не сад.
А яблоня
теленка родила.
Из кресла
ты выходишь на бульвар
и до утра листаешь
камни и скамейки
и памятником бронзовым идешь
с сороками бичующими вровень.
А кресло едет
с криком за тобой.
Вся уходящие души
я с вами.
Пронесите меня,
как пленного неприятеля,
над сброшенной шкурой рек,
над глотками спящих звезд,
над музыкой баров и академий
прочь, прочь, навсегда отсюда,
здесь больше нет ничего,
здесь больше нет никого,
лишь свечка жгучая черных воспоминаний.
Я вне
Вне страны,
вне народа.
Слово отправляю по почте,
мне возвращается «оловс».
И где тот лес,
где бы жить я смог?
И где те птицы,
которые б мне подпевали?
Птица топчет небо,
встряхивает рассвет
Если бы ее не было,
было бы небо?
Было бы небо?
Только и птицы нет.
Он родом из татарского села,
но армия в тиски его взяла.
И он шагает с другом-автоматом
и пулею здоровается с братом
чеченцем. Но в один и тот же час
Аллаху обращают свой намаз.
ИСКУССТВО ПЕРЕВОДА
Антон Нечаев
Я ВНЕ
Заходя в комнату, выключаешь свет.
Никого нет. Значит, и меня нет.
Свет это топот, тепло, жилье,
свет это все отобранное мое
прошлое
Земля с похмелья
встала на дыбы
и не пустила
самосвал на стройку.
Дом обветшал,
хотя его и крышей не покрыли.
Остатки племени
связали из травы
веревку
и, обернувшись ею,
сели на житье.
Лес горевал, что он не сад.
А яблоня
теленка родила.
Из кресла
ты выходишь на бульвар
и до утра листаешь
камни и скамейки
и памятником бронзовым идешь
с сороками бичующими вровень.
А кресло едет
с криком за тобой.
Вся уходящие души
я с вами.
Пронесите меня,
как пленного неприятеля,
над сброшенной шкурой рек,
над глотками спящих звезд,
над музыкой баров и академий
прочь, прочь, навсегда отсюда,
здесь больше нет ничего,
здесь больше нет никого,
лишь свечка жгучая черных воспоминаний.
Я вне
Вне страны,
вне народа.
Слово отправляю по почте,
мне возвращается «оловс».
И где тот лес,
где бы жить я смог?
И где те птицы,
которые б мне подпевали?
Птица топчет небо,
встряхивает рассвет
Если бы ее не было,
было бы небо?
Было бы небо?
Только и птицы нет.
Он родом из татарского села,
но армия в тиски его взяла.
И он шагает с другом-автоматом
и пулею здоровается с братом
чеченцем. Но в один и тот же час
Аллаху обращают свой намаз.
ИСКУССТВО ПЕРЕВОДА
ГОМЕР
В переводе Григория Стариковского
Цирцея Одиссею«Сперва подплывешь к сиренам (они прельщают
мореходов, которые подплывают близко).
Кто приблизится по неведенью и услышит
голос сирен, домой не вернется, не выйдут
жена и малые дети встретить с дороги.
Сирены прельщают слух пронзительной песней,
на луговине сидят, а вокруг изгнивают
людские кости, покрытые сгнетенной кожей.
Проплывай на судне, замазав уши команде
размягченным воском, чтобы на слышали.
Если же сам пожелаешь выслушать пение,
пусть тебя по рукам и ногам обвяжут
возле мачты, и закрепят концы каната,
тогда насладишься, слушая сдвоенный голос.
Если же взмолишься, прикажешь распутать,
пусть ещё крепче сдавят тебя канатами.
Когда они отведут корабль от острова
не доскажу тебе, из двух направлений
которое выберешь в дальнейшем плаванье,
сердцем надумаешь. Открою два направления.
Нависшие скалы с одной стороны, а напротив
ревет крутая волна темноглазой Амфитриты.
Блаженные боги назвали скáлы Планктами.
Птица не пролетит, даже робкие голуби,
которые носят амброзию Зевсу-родителю;
всегда одного похищают гладкие скалы.
Родитель шлет другую птицу на замену.
Корабль, подплыв, не вырвется невредимым,
морские волны, порывы смертельного пламени
уносят людские тела, обломки крушений.
Один корабль проскользнул, плывя от Аэта,
мореходный Арго, известный повсюду.
Даже тогда отбросило бы на скалы,
но Гера провела корабль ради Ясона.
Есть ещё скáлы: одна в широкое небо
забирается острой вершиной, объятая
темною тучей, неподвижной. Небо
вечно застлано, летом и ранней осенью.
Смертный наверх не поднимется, не одолеет,
будь он двадцатируким, двадцатиногим:
гладкие камни, будто бы отполированы;
посередине пещера во мгле, обращенная
в сторону ночи, к Эребу. Полый корабль
направишь мимо скалы, Одиссей бесподобный.
Даже мощный лучник не добьёт до пещеры
стрелою, пущенной с пустотелого судна.
Там обитает Сцилла, несносно скулящая,
повизгивает, как щенок, рожденный недавно,
чудовище, которому каждый ужаснется,
будь он даже богом, если встретит Сциллу.
Двенадцатиногая (ноги слабые, жидкие),
шесть удлинений шейных, сверху насажены
ужасные головы, зубы тремя рядами
теснятся в пастях, полные черной смерти.
Нижняя половина спрятана в пещере,
Сцилла выносит гóловы из жуткой впадины,
оглядывает море, отлавливает дельфинов,
тюленей, охотится на огромных рыбин,
которых питает бурлящая Амфитрита.
Никогда моряки не похвалятся, что проплыли
невредимые, но каждая пасть хватает
человека, и уносит с черноносого судна.
Вторая скала, Одиссей, поменьше, неподалеку
от первой, на расстояньи выстрела из лука.
На скале высокая густолистая смоковница,
внизу глотает черную воду Харибда,
бессмертная. Трижды в день глотает, трижды
извергает, ужасная. Не подплывай, когда глотает
Сотрясатель земли, даже он не спасет от смерти.
Корабль направь к скале, где обитает Сцилла,
проскальзывай мимо лучше недосчитаться
шестерых, чем оплакивать всю команду».