Конечно, я несколько удивился тому, когда вдруг опомнился также внезапно, как и забылся, что мог быть вне зоны удержания ее в своем сознании вполне нормально и сносно. Я даже не заметил, как она выпала из моего внутреннего зрения, всегда цепко держащего ее в твердых руках обладания и не отпускавших ее ни на миг. Нельзя было помыслить ее вне меня. Я мог не видеть ее днями, часами, неделями и даже больше. Я никогда точно не знал, где она и что с ней. Порой я даже не знал, жива ли она или нет, мне как будто было это безразлично. Но моя мысль никогда не отпускала ее, даже на самое короткое мгновение. Об этом не могло быть и речи.
А тут несколько секунд, ставших вечностью, (ведь я точно не знал, сколько все это длилось может миг, может минуту, может около получаса, главное, что я успел забыть ее за этот промежуток времени, причем забыть так, как будто ее никогда и не существовало вовсе). Это дало мне возможность уже после осознать, как плотно она проникла во все поры моего существа, как заполнила своей необъяснимой вездесущностью все мое бытие, включая его плоть и сознание. Я сознавал ее плотью своего сознания и чувствовал сознанием своей плоти. Все смешалось и плоть, и сознание, и мысль, и чувство, и образ и идея все, абсолютно и буквально все, до самой последней капли плоти стало ею. Ее образ неизменно был имплантирован в самые интимные уголки моей души, оказывая магическое воздействие на все мысли, чувства и поступки.
Нет, я, конечно, мог делать, что угодно. Я мог быть даже с другой женщиной, это не мешало тому, что ее образ не выходил из моего сознания ни на миг. Она могла быть с другим мужчиной, но это совершенно не способствовало тому, чтобы она покидала недра моего сознания в силу ревностных механизмов. С глаз долой из сердца вон; это было точно не про меня. Я мог, и это уже был великий абсурд, быть с ней, имея вместе с тем ее образ в минуту нашей с ней близости. Да, она и ее образ были разные вещи. Каким великим горем для меня была бы потеря ее образа! Я не мог представить себе такого. Наши встречи никогда не были равны всему остальному временим без нее в плане интенсивности воздействия ее облика на мой ум. На мой духовный ум, поскольку все силы моего существа были задействованы в процессе ее вживления в меня. Она во мне, всегда во мне.
И вот, потеря ее образа не некоторое время. Что могло быть ужаснее, что могло быть невозможнее и нелепее. Почему же я не распался на молекулы своего одиночества, когда она незаметно для меня выпорхнула из моего сознания?
Это стало для меня сущей загадкой, заставившей, однако пересмотреть природу наших отношений. Вернее, природу моей привязанности к ней. Впервые я задумался о том, не была ли она для меня помехой? Это первое, что могло прийти на ум, стоило только эмансипироваться на совсем короткий промежуток. Но прежде мне вспомнились обстоятельства, при которых и произошло это слияние душ, вернее, прилипание ее образа к моей душе. Было страшно, была какая-то ночь наслаждений, раскрытий и отдачи. Было сладко и страшно одновременно, приятная боль радости от того, что она рядом, и что ее близость как бы прощает заранее всю нелепость и ненужность моего существования, которое отныне берется под покров ее обладания, и не просто обладания, а под покров наслаждения, которое дарило ее обладание ее обладание мной и мое обладание ею. Дарило просто так, я это понял сразу, легко и непринужденно. И это одаривание ее сокровенным наслаждением и было высшим актом милосердия, в котором мне прощались и отпускались все грехи моего совершенно ничтожного бытия. Это была поистине королевская привилегия, незаслуженная благодать, о которой только могли мечтать толпы таких же совершенно ничтожных существ, наподобие меня.
Я испугался сначала, что это не повторится по причине ее нежелания, затем испугался, что не повторится, что она просто умрет. Возьмет и умрет, как умирают сотни, тысячи, вообще бесчисленное множество других людей при самых разных, нелепых обстоятельствах. Но когда я понял, что она не умрет лишь в том случае, если я буду крепко держать ее в объятьях свой мысли, вот тогда и произошло это вхождение ее в меня, вернее ее образа в план моей внутренней духовности, в которой отныне не было места никакому другому идолу или божеству, даже идеи или мысли, настолько прочно она удерживала в моем сознании свое царственное положение.
Жизнь, безусловно, изменилась, изменилась самым радикальным образом. Я теперь должен был пожертвовать лишь своим несвободным сознанием, в котором всегда была только она. Ее дьявольски божественный образ, давая наслаждение, дававший мне бытие. Взамен лишь одно, она действительно никогда от меня не требовала, даже внимания особого не нужно было с моей стороны, взамен только одно жизнь ее образа в глубине моего сознания.
Что могло быть проще и слаще! Что могло быть радостнее и приятнее! Что могло быть желаннее! Трудно себе представить. Я порой задумывался над тем, почему же мне так повезло, почему истина бытия открыла свои объятия перед моим входом. И я не постеснялся и вошел туда в эту святую обитель света и счастья, в котором все было наполнено радостью обладания той, от которой зависела моя жизнь. А взамен ничего, кроме одного заполнения моего существа памятью о ней, живой памятью ее бытия. Я думал поначалу, что так оно и должно быть. Но я видел, что у других этого нет, совершенно точно это видел и понимал, что я не ошибаюсь. Что-то было исключительное и уникальное в наших с ней отношениях, которые вот обернулись такой драмой моего сознания.
То, что это была драма, стало понятно позже, когда я освободился от нее, когда она ушла из моей головы, не оставив там ни следа, кроме обычной памяти, подверженной уничтожающему действию времени. Никакой ностальгии, никакой тоски и терзания. Но я был, конечно, благодарен ей за этот уникальный опыт, не только за подаренное безмерное наслаждение, которое, кстати, куда-то подевалось, не накопившись ни в каких затонах моего существа. Странно было представить, как возможно такое! Как было возможно такое со мной. Это не обычная одержимость, как могло показаться поверхностному взгляду, не улавливающему никакой глубины. А здесь как раз была глубина. Да еще какая!»
Дэн, конечно, понимал, что это была нелепая попытка снять боль потери средствами какой-то, скорее всего пошлой и неудачной эстетизации. Уйти в размышления, чтобы не чувствовать трагизма; так иногда удавалось. Только вот он не мог разобраться, к кому теперь обращены эти строчки к Марии или к жене? И это было самое тяжелое, поскольку ставило под сомнение все его существование, навсегда потерянное в этой женской неопределенности.
А потом был сон, большой, страшный и как всегда непонятный. Они (кто точно нельзя было понять) брели по большому темному и незнакомому городу. Не день и не ночь, не жизнь и не смерть, все в огромном мутном желтом мареве. Его тягучесть ощущается как предчувствие ненастья. Она тянет его к пруду, к тому самому месту, когда первый раз здесь что-то произошло. Что именно? Не понятно, жизнь или смерть? Чья жизнь и чья смерть? На земле огромные красные лужи, в темных водах которых видны очертания его смертных мук. Она продолжает его тянуть куда-то, в самую кошмарную ночь человеческого существования.
Но, увы, это был не сон, поскольку снов вообще не бывает; сон это часть реальности, странная, непонятная, нереальная, но реальность, которую тоже нужно принимать всерьез и с которой необходимо мириться, чтобы не сойти с ума. Никогда нельзя отмахиваться от страшных моментов жизни, ссылкой на сон. Есть жизнь, и что бы в ней ни происходило, надо принимать, если и не с благодарностью, то с пониманием и покорностью.
Часть третья
«Как же так случилось, что жизнь прошла, даже и не начавшись?» Эта по сути последняя из всех возможных скорбных мыслей мира все сильнее и ожесточеннее жгла сознание Дэна уже немолодого, но еще не и старого, далеко не старого человека. Конечно, он и раньше чувствовал всю эту проклятую пустоту своей жизни, которую никогда не удавалось наполнить чем-то однозначно стоящим и ценным, таким, чтобы умереть за это не раздумывая. Но эта пустота безболезненно проходила мимо него, он как бы и не принимал в ней участия, всегда находясь на недоступных окраинах жизни. А теперь что-то изменилось в нем, но он не мог понять что, иногда проводя перед зеркалом много времени. Слишком много, чтобы считать это нормальным мужским занятием. Было противно и стыдно, но он теперь остервенело вглядывался в свое отражение, стремясь проникнуть в бесконечную глубь черных зрачков, так странно и отрешенно смотревших на него. Он не узнавал себя, видя перед собой постороннего человека с незнакомыми чертами. Приходилось зачем-то трогать свои щеки, скользить по грубоватой поверхности лба и носа, растягивать кожу под глазами, непонятно зачем прищуриваясь, неприлично выпячивать губы и подолгу рассматривать потрескавшуюся эмаль все еще белоснежных зубов. Зубы были предметом особой заботы Дэна; он не мог допустить их порчу, видя в них важнейшее средоточие жизни.
Никто не видел его в эти минуты. Было бы странно застать его в этом положении всякому, кто хоть немного был с ним знаком. Ему самому было неприятно. В конце концов, он ведь не женщина, для которой физиологические изменения есть самое большое духовное горе, с которым она так и не научилась справляться. Даже Мария, едва успевшая приобрести зрелое женское обличье, и та иногда застывала перед зеркалом, разглядывая обычные для ее возраста складки в уголках глаз и губ. Она специально кривила лицо, вызывая неестественные морщины, чтобы ужаснуться им и впасть в немотивированную грусть по этому поводу.
Мысль о том, что жизнь уже прошла, так и не успев начаться, была до удивления простой, но до слез грустной в своей безыскусной очевидности. Словно вам приподнесли смертный приговор в праздничном конверте, перевязанным розовыми ленточками. Что может быть печальнее этого? Что это вообще за обман, который творит безразличная неведомая сила, позволяя зачем-то нам быть? Все всегда проходит, пролетает незаметно, так что ты не успеваешь зацепиться ни за что существенное. Да и есть ли это существенное?
Отец давно умер, память о нем сильно поблекла. Мать безвозвратно постарела, замерев на пороге бесконечного ухода. Не было ни жены, ни Марии. Дэн не предавался мучительным воспоминаниям их трагического исчезновения. Он уже давно все знал, но старался не думать об этом, бесконечно обманывая самого себя, А сейчас жизнь продолжала свой нудно-томительный ход, едва напоминая о себе чем-то радостным. Еще противнее стали окружавшие люди, которые, казалось, жили в совершенном довольстве и беспечности. Они не только казались, но, скорее всего и были счастливы, тем своим мелким счастьем, которое, как всегда, думал Дэн, было уделом самых низких людей.