Когда опускали гроб, было очень тихо; никто не плакал, воцарилась тяжелая и печальная напряженность. Было неловко. И тишина, какая-то страшно пустая тишина. Хоть бы кто крикнул. В воздухе расплылась удушливая осенняя жара, совсем некстати осветив угрюмые лица стоящих своим беспечным солнечным светом. Стало невыносимо, и я первый повернулся и пошел прочь, так и не бросив в яму отца свою горсть земли. Зачем?! Кому эту нужно? «Он бы точно не стал бросать свою в мою» просквозила в моей голове дикая, но почему-то правильная и честная мысль в тот момент.
В комнате, где еще несколько часов назад был мертвый отец, и куда я вернулся первым, так одиноко и пусто. Стены молчат, предметы застыли в безжизненной оторопелости. Они еще несколько часов назад были свидетелями чего-то страшного, но теперь еще страшнее. Пустота и отсутствие. Упавшая гвоздика спряталась за ножку кресла; ей в чем-то повезло, она не попала туда, где кресты и березы и эта приторная осенняя жара. Солнечный луч повис над столом в холодной усмешке. Одинокий стол, выдержавший двухдневный груз горя. Скоро сюда придут люди, придет много разных людей, и они разрушат последнюю память об отце. Нужно успеть насладиться этой скорбью. Нужно успеть удержать что-то самое важное, самые малейшие следы присутствия отца, которые остались во всех этих грустных предметах. Только они хранят верность отцу. Я падаю на пол, где стоял гроб и, рыдая, целую это место, целую много раз, шепча самые глубокие признания своему отцу.
Почему они все так спокойны на этих поминках, на этих страшных поминках? Спокойны внутренне, как могут быть спокойны живые. Да потому что никто из них не верит в смерть, в свою собственную смерть. Вот они здесь собрались, едят, пьют, вспоминают, горюют и даже немного скорбят и плачут, время от времени. Но никто из них не верит, что он-то смертен, что именно он умрет однажды, и люди также соберутся его поминать. Все они тут, потому что они бессмертны, а смертен только лишь этот несчастливец, который умер недавно и теперь один там на кладбище в холодной могиле. Ему не повезло. Они тут ни при чем. Они живые, только пьют, едят и вспоминают. Такая власть у них, у живых есть вспоминать мертвых. А если не есть им и не пить, то слабо будет поминать? Была б моя воля, я бы вообще отменил поминки этот заскорузлый ритуал то ли лицемерия, то ли страха. Смерть одинока, и горе тоже должно быть одиноким. Но может они от бессилия все это делают, от невозможности хоть что-то изменить в этом холодном порядке вещей? Жалко их; все они также одиноки и беспомощны.
Она улыбается. Она всегда улыбается эта смерть. Смерть всегда улыбается. Кому? Зачем? Она всегда улыбается сама себе и только себе. А он там далеко, очень далеко, и совершено один. Хоть бы кто-то остался с ним! Да кто останется, я первый убежал.
Помню, как вернувшись с кладбища, я не стал ни пить, ни говорить; незаметно удалился в свою комнату и вот, что там написал прямо за один присест. Давно я не видел этих записей. Теперь нашел, случайно наткнулся, разбирая старые бумаги. Мне даже немного стыдно за этот пафос. Вообще, откуда он? Как плохо все же я себя знаю. Постоянно разный, никогда не могу себя понять, кто я, что я, зачем я, какой я? Все время такой разный, неуловимый для себя самого. Есть ли во мне стержень, как говорят? Есть ли во мне вообще хоть что-то, заслуживающее доверия? Все эти вопросы, иногда накатывающие так неприятно, всегда остаются без ответа.
Помню, как вернувшись с кладбища, я не стал ни пить, ни говорить; незаметно удалился в свою комнату и вот, что там написал прямо за один присест. Давно я не видел этих записей. Теперь нашел, случайно наткнулся, разбирая старые бумаги. Мне даже немного стыдно за этот пафос. Вообще, откуда он? Как плохо все же я себя знаю. Постоянно разный, никогда не могу себя понять, кто я, что я, зачем я, какой я? Все время такой разный, неуловимый для себя самого. Есть ли во мне стержень, как говорят? Есть ли во мне вообще хоть что-то, заслуживающее доверия? Все эти вопросы, иногда накатывающие так неприятно, всегда остаются без ответа.
Теперь через два с лишним года после смерти отца, когда время стерло грань между жизнью и смертью, мне стало любопытно увидеть себя, бывшего еще недавно совсем другим. У этих записей есть даже название: «На смерть отца»:
«Вот он, бездыханный, бездвижный безмолвный. Свершилось! Камень тяжелого горя вошел в наш дом, в его дом. Можете торжествовать все те, кто верит в законы природы или промысел Божий! А чего тут еще скажешь. Вот родился человек, жил и потом умер. Все законообразно, все приличненько "из праха в прах", "естественный распад материи". Да и поделать ничего не возможно. НИЧЕГО.
Вот это страшное слово ничего обнажает абсолютную тщетность человека, его предельную немощь, гнездящуюся в самых потаенных его местах. Это намек на высшую беспомощность человека, которому, в самую трудную и тяжелую минуту не может помочь никто: ни природа, ни Бог, ни сам он. Это удел нашего одиночества, одиночества заброшенных скитальцев в непонятный, странный, чужой и чуждый для нас мир. Мир, в котором есть смерть, причем в своем высшем измерении смерть отца явно грубая насмешка или случайный произвол черный силы, которой позволено поглумиться над истиной и добром.
Смерть отца не равна всем остальным смертям, даже всем вместе взятым. Это какое-то невероятное СОБЫТИЕ, даже больше, ЧУДО, только чудо с обратным знаком черное чудо нашего умирания. Есть светлое чудо рождения, а есть черное чудо нашего, так и непонятного никому уничтоженья. И в смерти отца оно достигает своего предела. После этого уже нельзя жить по-другому; надломлен корень самого Бытия, крыша дома обвалилась, стены обветшали и пол прогнил и только безрадостная мгла серой тоски осела щемящим грузом на те вещи и предметы, к которым он прикасался, прикасался еще вчера своей уже немощной, дрожащей, как бы молящей о помощи, рукой.
Но никто ему эту руку помощи не протянул, ибо не мог протянуть. Смерть всегда в выигрыше, она всегда победительница, она всегда обманет. Задним числом близкие говорят, что можно было бы сделать то и то, корят себя, убиваются но в том-то и заключена коварно-предательская сущность смерти, которая всегда оказывается сильнее всех наших надежд, стремлений, знаний, в мрачном свете которой ниспровергаются все достижения, которыми так глупо гордится человек.
Да, человек достиг многого, но он не достиг главного: он не знает ни что такое смерть, ни откуда она, ни зачем. И современный человек со всей его армадой грандиозных достижений является самой немощной букашкой перед смертью одного единственного старика, которому не могла помочь ни медицина, ни молитва, ни доброе слово. И только грозно-правдивые слова Экклезиаста, сказанные тысячелетия назад, остаются единственной справедливой, горькой истинной: "суета сует и томление духа".
Самым ложным утешением, когда умирает человек, являются слова: "жизнь продолжается". Нет, не продолжается. Конечно, формально продолжается, но продолжается все та же бессмысленная смертная жизнь, будущие участники которой оказываются в таком же положении, как и мы, то есть заложниками смерти. И мы только делаем вид, что ничего особенного не произошло, мы выдавливаем из себя показную скорбь, заглушая более тяжелый ужас, который молнией черного горя моментально вонзается в нашу душу, когда приходит страшное известие.
Но где тьма, там и свет. И вот оно передо мной, это бездыханное тело того, кто породил меня, кто заботился обо мне, кормил и выхаживал меня, передавая свою, и только свою и ничью больше, отцовскую мудрость. И вот я теперь должен, повинуясь бессмысленно-жестокому человеческому обряду, безжалостно опустить это тело в гроб, заколотить гвоздями и опустить в сырую могилу, где смрад и стон, где красный червь смерти творит свою гнусную работу. Постояли, погоревали, призадумались, а потом и разошлись собравшиеся, каждый в свою, такую странную и далекую жизнь, продолжать свое, такое же странное и далекое существование, непонятное им самим.
А оставшийся в могиле? Что с ним, да и кто он теперь? Как ему там одному-то с матушкой-природой или Господом Богом наедине, в самой глухой глуши и черной черноте?
Как же так получается, что самое родное и близкое мы предаем самому далекому и чужому бесчувственной и пустой природе с ее жестоко-бессмысленными законами? Да, в этом наше бессилие, наше человеческое бессилие в полный рост своей тоски и немощи так проявляющееся. Но, где тьма там и свет, и свет во тьме светит. Погребая отцов своих, мы совершаем чудовищное преступление не только перед ними, но и перед своими детьми: они так же погребут нас, как их дети их самих в свой положенный срок. Вот оно сиротство. И разве в этом цель и смысл человеческой истории, высший смысл назначения рода человеческого?
Сердце и ум говорят, что это не так. Хороня близких своих, мы предаем их, но не тела предаем земле, а души их предаем, предаем их самих в черные руки смерти. И только перед могилой отца, когда невыносимое горе сдавливает сердце и душу до предельной боли, рождается робкий, но становящийся все более ярким, светлым и радостным свет: смерти не должно быть. Ибо человек создан не для смерти, а для жизни. А почему это не так, пусть мне ответит опавшая осенняя листва, полет птицы в высоком небе, шум ночного ветра перед моим окном. И в этом все для человека. Кто поймет это, тот, возможно поймет самую главную истину человеческого существования. Но о которой и говорить нельзя, ибо невозможно, но и молчать стыдно, ибо преступно»
Я долго не мог понять, откуда взялся этот пафос, что в нем было? Что за мысли? Кому они нужны, к кому обращены? Стал искать, стал присматриваться к близким: к матери, тетке, но ничего не находил в них такого, что могло бы породить во мне весь этот гнев и протест. Такой странный и одновременно загадочный. Я не хотел верить, что написал все это под воздействием тяжелой душевной минуты, но меня по-прежнему мучает вопрос: «Почему же я не был близок с отцом никогда?»
А мог бы? Какими должны были быть условия жизни, в которых отец и сын близкие по духу существа? Такового нет, и не было. Все это романтические мечты про блудного сына. Самые безосновные и вредные мечты. Только смерть отца и является пределом и одновременно условием для проявления к нему по-настоящему сыновних и родственных чувств; при жизни никто никогда не воздает своему отцу должного. И никогда не возвращается к нему, тем более с покаянием. В жизни мы как бы накапливаем все то, за что потом будем раскаиваться. И возвращаться собственно не к кому. И он, честно говоря, мало давал к этому оснований. Умри я раньше его, подумал я вдруг, чуть испугавшись злой остроты своей мысли, он продолжал бы жить, как и жил прежде. Да и мать тоже.