Другие времена. Антология
(сост. Т. Ивлева)
© Коллектив авторов, 2021
© Т. Ивлева, составление, 2021
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2021
Мы, хранимые в рамах времён
В. МаяковскийМихаил Синельников / Москва /
Родился в 1946 г. в Ленинграде, ранние годы провел в Средней Азии. Автор 33 стихотворных сборников, в том числе, однотомника (2004), двухтомника (2006), сборника «Из семи книг» (2013) и книги «Поздняя лирика» (2020). Эссеист, автор многих статей о поэзии, переводчик, главным образом, поэзии Востока. Собственные стихи переведены на многие языки. Составитель ряда антологических сборников и хрестоматий, главный составитель в долгосрочном Национальном проекте «Антология русской поэзии». Академик РАЕН и Петровской академии. Лауреат многих российских и международных премий, среди которых национальная премия Антона Дельвига, Премия Ивана Бунина, Премия Иннокентия Анненского, Премия Арсения и Андрея Тарковского, Государственная премия Таджикистана имени Рудаки и др.
Первые воспоминания
Младенчество. Туманное начало.
Дорога прямо в пекло по сугробам.
Там будущая родина встречала
И обдавала жаром и ознобом.
Туда побег из ленинградской дали,
Где жизнь и смерть, любовь и малярия
Ребенка друг у друга вырывали
И обнимали, как Рахиль и Лия.
И наклонялся врач невозмутимо,
И возникали джинны как назвать их?
И молчаливо проходили мимо
Семь лихорадок в полыхавших платьях.
Вожатый
Во внешности ничего заслуживающего доверия[1].
Децим Юний Ювенал
Изысканный сын эфира,
Доподлинный Ювенал,
Он джемпером в пятнах жира
Химчистку обременял.
Добытое на Тишинке
В комиссионку нёс
И двигался на поминки
Под проливень вдовьих слёз.
Живущий по расписанью
Фуршетов из года в год,
Крутой волосатой дланью
Намазывал бутерброд.
Со всеми запанибрата,
Всё думал: «Нажраться где б?»
А «завтрак аристократа»
Давно зачерствевший хлеб.
Но скучен без этих шуток,
Фантазии и вранья
Истории промежуток,
В котором застрял и я.
Во мраке лилово-сером
Закатных имперских лет
Водил он меня по сферам,
Оставившим в сердце след.
Луна туземная всходила,
Саманный озарив дувал,
И выступавшие светила
Отец ребёнку называл.
Ещё узнаю в зыбком беге
Дней исчезающих, горя,
Что были ранние ночлеги
Под небом Азии не зря.
Пойму, что жизнь дана вторая
Мирам, кружащимся в огне,
Ещё светить, дотла сгорая,
Всезрящей силой быть вдвойне.
Что мыслью вспыхнувшей отвечу
Неотвратимому лучу,
Что вещей черноте навстречу
Со дня рождения лечу.
Всё снова привычная эта напасть,
Всё та же при встрече беседа
И эта безбожная, темная страсть,
Быть может, любовь сердцееда.
Назойливость эта всё вновь и опять!
Давно уж сойтись с ним пора бы!
Свободна! Казалось, ну что ей терять!
Какая-то придурь у бабы
Но сердце дрожит и противится всё ж.
Как лошадь она, иль овечка,
С угрюмым хозяином, вынувшим нож,
Не хочет пройтись недалечко.
Что там вспомнить? Сосны, булку с тмином,
Плоский берег, пленной жизни ход
Величает встречный «господином»,
А дорогу спросишь, так соврёт.
Был как будто существом единым
Этот неуживчивый народ.
И в войну немногословно-грубы.
Их болотный не страшил туман,
И валили чащу лесорубы,
Донимая псковских партизан.
Это же угрюмое сопенье
Непокорства, злости и грызни,
Превращаясь в хоровое пенье,
Бушевало в праздничные дни.
Петр Дамиани
С тем итальянцем, сумасшедшим слывшим,
В душе сойдешься, доживая век.
«Бог может сделать бывшее не бывшим»
Должно быть, он в отчаянье изрек.
Не повернёшь в обратную дорогу,
Минувшее истаяло в дыму,
Но есть ответ на все вопросы к Богу,
На поздние претензии к Нему.
Vita Nova
Через столетье после Блока
Взбегал я на ступени
Собора, взмывшего высоко
В сиятельной Сиене.
Он пряничный (мечтанье детства),
Весь празднично-весенний,
Чуть захмелевший от соседства
Заоблачных селений.
Да только мы намного старше.
Не зря прошли, пожалуй,
Чернорубашечников марши
В Европе обветшалой.
За это, за одно хотя бы
Вам новой жизни навык
Бурнусы эти и хиджабы
С дымком китайских лавок.
Деревня
От рёва ранних певней
Ещё теперь знобит
Бродил я по деревне,
Внедрённый в сельский быт.
Я с этим бытом сросся,
Вёл поиск в эти дни
Народа-богоносца
Среди своей родни.
И кто-то хаял Бога,
Боялся не Его,
А нового налога,
Но пил под Рождество.
И кто-то в подпол прятал,
Куда за водкой лез
Икону трансформатор
Энергии небес.
То карагач корой корявой,
То желудь, найденный в траве,
Грядущей грезящий дубравой,
Напоминают о свойстве.
Случайной косточкой рождённый,
С любовной нежностью храним,
Мой домочадец, ствол лимонный
Стал исповедником моим.
Должно быть, мы исчезнем скоро,
И, может быть, не в первый раз
Уничтожаемая флора
Окажется сильнее нас.
В борьбе корней немой и рьяной
Забудется дорога к нам.
Так в джунглях мощные лианы
Скрывают вход в пещерный храм.
Степановка, Воробьевка
Картуз дворянский с бородой раввина
И тяжба Музы и Марьи Петровны,
Одышка, беспредельная равнина
И пульс неровный.
Варенье, крендель, кофий, вдоволь сливок
И две любви, березы среди елей,
Стихотворенье как души обрывок
И взлёт качелей.
И свежий запах вспаханного поля,
И мотылька перед свечой томленье,
И дочка от цыганки, вот и воля
И представленье.
И мертвый шар, к мирам летящий новым,
И Млечный Путь, и встречный астероид,
И матери письмо в гробу сосновом,
Который вскроют.
Иностранке
К. Б.
Но есть слова, как, например, «зегзица»
Всё над веками реет этот звук!
Едва раздастся, и тебе помстится
Плеск Лукоморья, синева излук.
Тысячелетней речи сердцевина,
Горячей сгусток русскости самой
Здесь брезжит нечто, перед чем повинна
Пустыня говорливости немой.
Я это вам переведу едва ли,
Но есть слова, пронзающие нас,
И «омоцю бебрян рукав в Каяле»
Звучит, чтоб слёзы хлынули из глаз.
Досье
И приключений в том досье немало,
И разговоров, начисто забытых.
Не зря их эта папка принимала,
И, может быть, надолго сохранит их.
Уже давно нет выдачи оттуда,
И всё-таки осталась на бумаге
Постыдная, погибельная груда
Страстей и страхов, приступов отваги.
Ещё не скоро там воспламенится,
В чугунной печке корчась и бледнея,
Летописанья каждая страница
Так что же долговечней и прочнее?
Чужих признаний непоспешный почерк,
Машинопись доносов обветшавших,
Иль несколько почти случайных строчек,
Из глубины заоблачной упавших.
Антитела антителами,
Но, медленно тесня тепло,
Такое ледяное пламя
В душе бессмертной наросло!
То отвлекаясь на минуту,
То над собой свершая суд,
Она готовится к маршруту,
В который жалость не берут.
И, зная, что не будет краток
Заветный этот перелёт,
Её горячечный остаток
Случайным встречным отдаёт.
Борис Хазанов / Мюнхен /
Борис Хазанов (псевдоним Г. М. Файбусовича) родился в Ленинграде, вырос в Москве. Учился в Московском университете, на последнем курсе филологического факультета был арестован, получил 8 лет по обвинению в антисоветской агитации, отбывал наказание в Унженском исправительно-трудовом лагере. Позднее окончил медицинский институт, работал врачом, кандидат медицинских наук. В связи с участием в Самиздате был вынужден покинуть Советский Союз и поселился в Германии. Живет в Мюнхене.
Париж и всё на свете
Итак, я поселился «на Холме», à la Butte, как здесь говорят; когда вы бредёте от бульвара Клиши вверх по улице Лепик, мимо мясных, овощных, рыбных лавок, мимо выставки сыров, киоска с газетами всего мира, кондитерских, кафе, китайских ресторанчиков, по узкому тротуару, где теснится народ, но никто никого не толкает, где играют, сидя на корточках, дети, где какая-нибудь девушка вам улыбнётся, не думая о вас, где торчат такие же бездельники, как вы, где звучит стремительная речь, где журчит смех, и дальше по улице дез-Аббесс, мимо кафе «Дюрер», мимо какого-то русского ресторана, мимо книжного магазина, где вам зачем-то понадобился «Le Disciple» забытого Поля Бурже и вы лавируете между стопками книг на полу, и вниз по дез-Аббесс, и снова вверх, и поворачиваете к Трём братьям, попадаете на маленькую площадь, к дому-пристанищу поэтов, художников и актёров со смешным названием Bateau-Lavoir, что можно перевести как Корабль-умывальник или Мостки для полоскания белья, кто тут только не побывал, здесь ошивались Ван Донген, Хуан Гри, Модильяни и толстая муза Аполлинера Мари Лорансен, Пикассо писал здесь «Авиньонских барышень», когда вы снова каким-то образом оказываетесь на улице Лепик, которая кружила следом за вами, и опять вверх, и опять вниз, то кажется, что вы, как землемер К. до замка графа Вествест, никогда не доберётесь до Холма в собственном смысле, хоть и видите его над домами то там, то здесь, в перспективе тесной улочки, за купами деревьев, и вот, наконец, остановка: крутая, с многими маршами лестница. Минут двадцать займёт последнее восхождение. Или вы можете встать в очередь перед фуникулёром. Или подойти вплотную по верхним улочкам Монмартра. Теперь она вся перед вами: полуроманская, полувизантийская, с белыми, круглыми, как сосцы, продолговатыми башнями-куполами церковь Святого Сердца, Sacré-Coeur. С крыши портала два всадника, король Людовик Святой с крестом и Жанна дАрк с поднятым мечом, взирают на весь Париж.
О Париже сказано всё, как о любви всё, что можно сказать; и в Париж приезжаешь, как будто возвращаешься к старой любви. Даже тот, кто окажется здесь впервые, почувствует, что он уже был здесь когда-то. В других городах ощущаешь себя пришельцем, гостем, паломником, туристом; в Копенгагене, волшебном городе, чувствуешь себя туристом; во Флоренции чувствуешь себя гостем. В Венецию приезжаешь, чтобы увидеть Пьяцетту в вечерней мгле, зыбкие воды и тусклые отблески дальних огней, и почти невидимую в темноте громаду Святой Марии Спасения по ту сторону Большого канала, проплыть, отдавая дань ритуалу, по ночным водам в чёрной лакированной гондоле, вспомнить всё, что было читано, слышано, увидено на экране, и остаться гостем. В Чикаго, с его downtown, чья красота и величие превосходят воображение европейца, с огромным, как море, озером Мичиган, с молниями автострад, уносящихся к бесконечно далёкому горизонту за сплошными, во всю стену стёклами ночного затемнённого кафе на девяносто шестом этаже небоскрёба Хенкок, говорят, оттуда видно четыре штата, в Чикаго, хоть ты и бываешь там чаще, чем в Москве, остаёшься чужестранцем. И, покидая Венецию, покидая Чикаго, думаешь: когда-нибудь приеду снова. Простившись с Парижем, тотчас начинаешь скучать. Тосковать по чему? Невозможно сказать. Да всё по тому же: по мрачной башне Сен-Жермен-де-Пре на перекрестке искусств и литературы, carrefour des lettres et des arts, как кто-то назвал его, с недавних пор здесь красуется табличка: «Площадь Сартра и Симоны де Бовуар», славная чета сиживала в кафе Флор, в двух шагах отсюда, по вовсе не знаменитому маленькому кафе напротив старого дома на углу улиц Бюси и св. Григория Турского, где я прожил однажды шесть счастливых дней, куда заворачиваю каждый раз, каждый год. По набережным Левого берега, по шкафам, лоткам и стендам букинистов кто только не рылся в них, по Мосту искусств и Новому мосту, который на самом деле самый старый, ему без малого четыре века. В Париже мы все жили ещё прежде, чем там оказались. Что это: свойство парижского воздуха или заслуга французской литературы?